Предложена Иосифом Бакштейном. Лето 1982 года
Иосиф Бакштейн. Судьба
Судьба – как судьба моего поколения и как свойственное каждому человеку, в том числе мне, ощущение своей судьбы.
Биографически, и в то же время для всех и каждого, смысл этой темы понятен по аналогии с темой смысла жизни. Но в отличие от нее она не юношески романтическая, а род самоощущения человека средних, как минимум, лет. И, кроме того, юношеское мироотношение – все в мире возможного, ожидаемого и предвосхищаемого, а другое дело – отношение к происходящему как к данности. Мне кажется, что для каждого поколения отношение к судьбе меняется по мере того, как оно, поколение, входит в историю и культуру, и случайность обстоятельств личной жизни и произвольность в толковании этих обстоятельств сменяется ощущением воплощенности. Но не в смысле воплощенности собственных замыслов, а как чисто психологическое, очень субъективное отношение к себе и своим поступкам как к действительно совершаемым. Ассоциация и ответственность за собственные деяния здесь довольно внешняя, а что касается проблемы результативности деяний, то она также внешняя по отношению к теме, поскольку ставит в зависимость глубинные самоопределения умопостигаемого «Я» от общественной оценки результата.
Тем самым я отвлекаюсь от обычного, традиционного понимания судьбы как рока или фатума, того, что не может не произойти и есть нечто внешнее человеку, поскольку предначертано. Нам свойственно жить не вопреки судьбе, а скорее невзирая на нее. Свобода и судьба – альтернативы на уровне самоощущения. Я так часто говорю именно про ощущение судьбы, потому что в качестве психологической реальности она есть нечто иное, чем род знания, чем то, о чем можно узнать из книги или от знакомых. В качестве такой реальности она возникает в жизни каждого человека независимо от внешних событий его жизни и, по-видимому, со временем жизни видоизменяется или даже исчезает.
Мне также кажется, что так понимаемое ощущение судьбы тесно связано со «свободой от судьбы», хотя они и альтернативны. Это должно быть понято по аналогии с двумя близкими по смыслу высказываниями: «Крещение смывает печать созвездий» и «Личность есть форма свободы от собственной природы». Моя судьба есть «печать созвездий», моя природная предрешенность, и я живу с собой как с наследством, от которого нельзя отказаться. И в то же время я должен действовать в этих предлагаемых обстоятельствах, пытаться увидеть в них смысл. То есть искать этот смысл здесь и теперь, а не там и тогда, т. е. не считать себя, свою природную определенность чем-то случайным. Лишь тогда я самовоплощаюсь. В противном случае жизнь есть сон, фантазия, перебор возможностей и вариантов. По-другому можно сказать, что возникновение ощущения собственной судьбы есть свидетельство свободы от собственной судьбы. Судьба идет своим чередом, и нужно ее вершить, накапливая следственный материал для будущего Суда, поскольку свободен ты от своей судьбы или нет – это твое личное дело, но судить тебя будут по твоим делам в том смысле, насколько твои дела есть реализация твоей судьбы, твоей предзаданности. Поэтому так важно развивать чувство судьбы – чувство того, что следует поступать именно так, а не иначе, что твоя связь с миром людей, твое положение среди них требуют именно этого поступка и преступно менять свое отношение в мире, а следует, напротив, действовать исходя из него, поскольку, в конце концов, «дело не в этом» положении. Восхитительное чувство собственного «я» тождественно с чувством абсолютной твоей отделенности, а значит, и независимости от этого мира. Человек судьбы, как человек свободный от своей судьбы, смотрит на вещи, как «души смотрят с высоты на ими брошенное тело». Он есть человек в мире сем, и поэтому он имеет судьбу, и он есть человек не от мира сего – и поэтому он свободен.
Здесь возникает проблема знаков судьбы и их общей значимости. Чем суеверия как форма поведения человека судьбы в себе отличаются от поисков смысла события как формы поведения человека судьбы – для себя? Первый, слепо следуя традиции, толкует события, а точнее, не толкует, а обозначает себя и свои действия и тем самым становится «тем» или «кем», в качестве кого он себя поименовал. И такого рода «знание знаков судьбы» есть знание – для всех. Оно сообщаемо, понимаемо и обсуждаемо. Знанием о суевериях можно делиться. Оно может стать (и стало в нашем поколении) популярным, как, например, гороскопы. Для человека, свободного от судьбы, знак судьбы (все тот же кирпич, упавший с крыши) есть знак только для него. Он сам, его совесть, со всей определенностью подскажет, есть ли это событие случайное и следует безразлично пройти мимо либо это кара за содеянное и греховное либо дар. (Последнее всегда сомнительно.)
С проблемой судьбы связана проблема чистоты, в том смысле, что чистота есть род самоощущения человека, выполнившего свое предназначение. И это не только предсмертный реализм судьбы. Внешней завершенности (понятности для других) жизни в понимании древних (в смысле, скажем, предсмертных сентенций) мы противопоставляем свое стремление к внутреннему ощущению осмысленности свершившегося по нашей вине.
Не только предсмертная, но и любая другая существенная ситуация возникает для нас в своем значении, когда она предрешена или исчерпана. В этом смысле навыки экзистенциального мышления могут возникнуть лишь у пережившего ситуацию «потерянного рая».
При таком отношении к теме очевидно, что самое ужасное для человека – это не стать человеком своего поколения. «Остаться, когда все уезжают, уехать, когда все остаются». Именно предстояние перед крестом эмиграции было жизненной темой поколения 70-х. И это понималось как альтернатива: выбрать свой собственный путь, свою собственную судьбу, на свой страх и на свой риск, либо разделить судьбу «всех». В этот момент для самоощущения поколения стало возможно сопоставление с рядовым чувством предшествующих поколений. До этого герои ушедших поколений воспринимались только как люди, жившие историческими судьбами, как бы лишенными личной судьбы, – все в биографических подробностях воспринималось как «приметы времени». И вдруг стало ясно, что можно быть истинным «патриотом» и «разделить судьбу своего народа», не утратив ощущения своего умопостигаемого «я». Более того, иерархия ценностей, свойственная этому «я», говорит со всей определенностью, «куда нам плыть». И голос совести, который это говорит, – не есть демон Сократа.
Илья Кабаков. Судьба
Сразу сталкиваемся с тремя возможными определениями этого понятия:
1. как внутреннее ощущение, что это есть для тебя;
2. как что-то, что ощущается «всеми», что есть для «других», и
3. как нечто «трансцендентное», т. е. то, что не может быть схвачено ни тобой, ни кем-либо вообще из людей, но что является и формируется за пределами и оттуда дается в окончательном, готовом виде.
В этом рассмотрении мне не хочется вовсе разглядывать первое, т. е. то, что есть «судьба» «для меня». Я не вижу никаких связей, образующих какую-то линию, которую я мог бы определить как целостную, выявленную; все мне представляется достаточно произвольным, скорее вяло-пассивным, следующим за чем-то, чем то, что я мог бы внутренне осознать как единое, тем более неизбежное, предопределимое. Скорее наоборот. Я чувствую внутри себя скорее человеком без судьбы, живущим сбоку чего-то реального, «судьбинного», у «забора», на «обочине» бытия. Все это касается моего скорее внутреннего ощущения участия в своей «судьбе», направления, что ли, ею.
Конечно, если посмотреть на «цепь событий», происходящих со мной, то, разумеется, можно вычертить какую-то геометрию и даже красивую геометрическую фигуру. Но все это будет скорее художественный образ, посторонний и необязательный.
О третьем пункте, третьем определении «судьбы» я сейчас, да, как вспоминаю, и раньше, никогда не имел никаких сведений, а может быть, и не обращал внимания. Во всяком случае, то, что всегда под этим подразумевалось, т. е. увязывание своей судьбы с волей бесконечно высокой инстанции, постоянное соизмерение с ее волей или внезапное ее «обретение», – такого я тоже не помню, наоборот, скорее было в этом месте состояние тишины, но не в смысле покоя, а скорее тыльной тишины, т. е. ничего, просто ничего.
Никогда не было «голоса», никто мне не «указывал», а может быть, «указывал», но я не слышал или делал вид… короче, ничего такого, о чем можно было бы говорить как о «ведомом», что-то «проводящим», «слышащем» и пр., у меня, насколько я могу вспомнить, не было.
Остается второе: моя жизнь в глазах, во мнении других, во влиянии на других, среди других. Но может ли быть это определяемо как «судьба»? Наверное, к этому нельзя было бы отнестись серьезно, вообще как-то рассматривать, все здесь произвольно, зыбко, двусмысленно, исчезаемо, как письмо по воде. То ли дело внутреннее ощущение «судьбинности», чувство особенности, а чего лучше – «избранности» своей судьбы. Или что еще прекраснее – ощущения «водимости» тобою: ты ничего не делаешь, а судьба «исполняется тобою», ты ее перо, десница, меч и тому подобное.
Но за неимением подобного поневоле обращаешься для определения своей жизни к тому образу, к той фигуре, которая рисуется, как тебе кажется, в глазах и воображении других.
Здесь я подхожу к тому, что я сейчас мог бы точно для себя определить словом «судьба».
Я мог бы ее назвать как тип определенного существования в памяти «других».
Но, во-первых, не вообще любых «других», а только тех, кого я для себя строго имею в виду, совершенно определенных «других».
Во-вторых, в совершенно определенном месте их «памяти» – в постоянной «оперативной» их памяти.
Тут, я вижу, в моем изложении начинает сливаться определение «судьбы» с желанием «иметь такую судьбу», [попасть] из пассива в желание, связанное с постоянными поступками, постоянной целью, страхами, надеждой, ощущениями удачи или провала.
Что же это за «оперативная» постоянная память других, в которую так хотелось бы поселиться, хотелось бы остаться?
…Когда едешь по шоссе на автомобиле, то огромное количество знаков стоит на дороге то справа, то слева: «уклон», «поворот направо», «объезд», «деревня Свиблово» и пр. Деревня Свиблово – это множество домов, магазин, колодцы, курятники, огороды, дом Саши Толина, моего приятеля, – все это в подробностях, по отдельности, вовсе не надо знать проезжавшему по дороге, едущему «мимо». Но надпись «деревня Свиблово» крайне необходима – это значит, что до «Куркина» (куда едет «едущий мимо») еще 26 км. Эту «деревню Свиблово» и поворот за ней направо «едущий мимо» держал в своей памяти еще заранее – а как увидел надпись, так точно собрался повернуть «куда надо».
Эта веха, эта табличка, среди других табличек, всегда будет стоять на пути, вдоль пути «едущих мимо», пока они будут ездить по этой дороге. Теперь эту метафору нетрудно в воображении перенести на сознание «другого». Он, этот другой, живет своей жизнью, «делает» свою дорогу, но я хотел бы думать, что в своем путешествии он среди других знаков остановок, поворотов и опытов имел бы и значок, в котором я принимал бы участие. Именно «имение в виду» при собственном своем движении, по собственной своей дороге. Пусть в виде упоминания «здесь завал» или «объезд».
Когда же речь идет о «постоянных» значках на дороге (включая и «здесь завал», и «объезд»), то такой знак не строится одним человеком, а формируется, «обозначается целой ассоциацией». Вот в них-то и хотелось бы встроиться, чтобы уцелеть в виде этого знака.
Теперь, чтобы быть совсем ясным и откровенным:
История любой области, которая образуется у «нас» здесь, напоминает цепочку «вешек», которую в нашем бездорожье ставят крестьяне на расстоянии 10–15 метров одну от другой, чтобы в снежные зимы можно было добраться от одной деревни к другой. Мне кажется, что во многих областях – в литературе это особенно видно – каждый, где бы он ни застал себя «сегодня», видит эту цепочку вешек, уходящую в туманную, темную даль: Бродский, Мандельштам, Блок, Лермонтов, Пушкин… Солженицын, Платонов, Чехов, Толстой, Гоголь…
Нечто подобное происходит и в музыке, театре…
В изобразительном деле не совсем так, или кажется, что не так, здесь «вешки» скорее имеют вид кустов, группировок, «тенденций»: «20-е годы», «Мир искусства», «передвижники», «академисты»… Отдельные художники не так заметны, представлены «концепциями», идеями этих «блоков». Но это неважно. «Судьбоносными» для истории этого вида деятельности являются эти «комки» времени, «значки», стоящие по сторонам дороги, в данном случае «изобразительности».
Одна из иллюзий совсем «нового», но уже становящегося «старым» времени – это надежда на то, что в этой области 60-е годы могут стать таким же комком. Но вся мучительная проблема состоит в том, чтобы этот комок и комок друзей-художников, к которым я нерасторжимо себя причисляю, был именно на дороге, возле нее – ибо ничего смешнее знака, стоящего не у дороги, и представить себе трудно. Но каковы шансы, какова вероятность – во-первых, прочности и нераспадаемости, «клейкости» комка и, во-вторых, его «придорожности»? Тут я не хочу касаться наличия «двух культур», при котором существуют две совсем различные дороги со своими собственными «опознавательными» знаками[8].
Будем считать, что та дорога, которую «мы» имеем в виду, действительно «дорога», а у них «сверху» – не «та» дорога.
Но даже и в этом «правильном» случае где надежда, где шанс, что номер получится и что ясный придорожный знак будет всем проезжающим виден (причем известно, что знак в этом месте должен стоять, – их ставят через определенные расстояния и в определенных местах – и тут как раз «такое место» и такой случай…)?
Как ни странно, здесь-то и хочется поставить слово «судьба» как обозначение удачи, случая, везения, так как я твердо почему-то чувствую: без какого-то неизвестного толчка, выверта, какого-то умысла, каприза судьбы ничего из желаемого не получится.
Да, конечно, нужны старания, много действующих на одной площадке лиц, большая масса их «продуктов», изделий, носорожье постоянство и упрямство, уникальность и «новизна» самого времени, определенная «центральность» места действия – но всего этого, как кажется, недостаточно.
Нужно «попадание» судьбы в эту копошащуюся кучу надежд, дел, ссор, чтобы весь этот сор зажечь и он стал виден и почти получил «имя», «вид знака» – попадания горящей спички, что ли.
Вот это то, что и хочется назвать везением, счастьем, «судьбой», – но это «получить» и «вызвать» человеческими силами невозможно.
Михаил Эпштейн. Судьба и судьбы
…В советском лексиконе слово «судьба» не должно иметь места.
Заметим странный филологический каприз: слово «судьба» в советском языке употребляется преимущественно во множественном числе. «Судьбы мира», «судьбы народа», «судьбы отечества», «судьбы поколения», «судьбы цивилизации», «судьбы человечества» и т. д. Такое словоупотребление непривычно для уха, настроенного вслушиваться в голоса предшествующих эпох: от дореволюционного времени слово «судьба» доходит до нас, как правило, в единственном числе. Похоже на то, как если бы это слово теперь вошло в общенародный язык из профессиональной речи. Так, мы говорим «масло», «чай», «жир», часто и не подозревая, что слова эти в профессиональных жаргонах употребляются, как правило, во множественном числе: «масла», «чаи», «жиры». Стоило изменить форму слова – и сразу узнается профессиональный, расчленяюще-мастеровой взгляд на вещи. Что ему, мастеру, «чай» – бледное, общее, невыразительное понятие, когда он изготовляет чаи – высшего, первого, второго сортов, черные, зеленые, индийские, краснодарские. Только он, делающий эти чаи собственными руками, имеет привычку, а главное – право так говорить. На взгляд профана, чай есть некая «вещь в себе», чистая сущность, эссенция, субстанция, несущая, так сказать, идею чая. Ведь не может быть много идей чая в платоновском или гегелевском смысле слова, – нет, только одна, абсолютная, чистая, завершенная идея.
Отсюда мы постигаем, насколько идеалистический взгляд на вещи напоминает взгляд профана, постороннего. То же, видимо, произошло и с «судьбой», когда она по неподкупному свидетельству языка превратилась в «судьбы». Родился новый профессиональный жаргон – мастеровых судьбы, тех, для кого судьба – не веленье свыше, а послушный материал в рабочих руках. Судьбы куются. Судьбы мира – в наших руках. Если бы это оставалось на уровне фразеологизмов, можно было бы усмотреть в этом преходящее веяние: мало ли кто какие любит присловья. Но морфологические изменения – уже не в воле людей, это судьба самого языка. Произошло то, что профессиональное словцо стало общенародной нормой. Слово «судьба» звучит подозрительно, намеком на Провидение, некую всевышнюю волю, которая всегда одна, поскольку и Бог – один. «Судьба народа» – это отдает фатализмом, предопределением. Но достаточно заменить букву окончания – и слово делается родным, близким, до боли понятным, годным в любой, самый строгий и торжественный советский контекст. Потому что «судьбы» – это уже не Провидение, это слово пышет здоровьем народного эпоса, вбирает его широту, необозримое переплетение многих судеб. «Судьба» – трагическая обреченность человека, взывающего из бездны к верховному правителю мира; «судьбы» – эпическое спокойствие автора, взирающего с горных вершин на шествующих перед ним человеков.
Мы попытались объяснить, как преобразилось слово «судьба», попав в советский язык, как оно, изменив грамматическую форму, изменило философскую сущность. Но это еще не объясняет, почему оно вообще осталось в языке. Ведь могло же оно перейти в разряд историзмов или архаизмов, как «вече» или «уста», как «пророк» или «благодать». Значит, это слово по какой-то причине необходимо советскому мировоззрению и его нельзя заменить никаким другим. Понятие «судьба» оберегает нас от излишнего произвола, на который мы покушались бы, если бы судьбы не было вообще. Верно, что, перейдя во множественное число, «судьбы» стали свидетельствовать о превосходстве человека над судьбой. Судьба мистична, судьбы историчны. Из лопнувшего мистического понятия «судьба» ртутными шариками разбежались во все уголки исторического мира судьбы. «Разделяй и властвуй». Разделив судьбу на судьбы, человек овладел тем, что им владело. Люди сами стали творцами своих судеб…
Благодаря «судьбам» человек все время ощущает свою причастность к чему-то высшему, над чем он отчасти властен – но от чего не вполне свободен. Ведь известно, что жить в обществе и быть свободным от общества нельзя. Вот все это множество несвобод и получило в советском лексиконе поэтическое название «судеб». Хоть человек и «взял судьбу в свои руки», но остается «причастным к судьбам народа и отечества». Благодаря понятию «судьбы» человек возвеличивается до целого, но и остается частью, одним из многих. Он – властен, и он – причастен (два главных сказуемых, относящихся к слову «судьба»). Некогда цельное и сплошное, понятие «судьбы» раздвоилось, став орудием передачи смыслов и власти. Судьба для одних уменьшилась до того, что оказалась в их руках. «Мы сами – хозяева своей судьбы». Для других судьба выросла во всенародную, оставшись «грозной», «суровой», «беспощадной». Таков исторический фон этого лингвистического фокуса – перехода слова «судьба» во множественное число.