А пахло именно настоящим.
Он и был настоящим, свежесваренным, с шапочкой пенки, что еще не успела осесть и православным куполом возвышалась над небольшой джезвой. Пахло умопомрачительно. Забытым знакомым запахом. И это было как раз то, что мне надо было сейчас больше всего.
Наташа сидела на подоконнике (в старых домах на южной окраине Тель-Авива еще сохранились подоконники), как-то хитро сплетя ноги косичкой. Меня всегда забавляло это женское умение так переплетать ноги, не для удобства, а чтоб подчеркнуть их стройность и красоту.
— Плеснуть тебе коньячку в кофе?
— Давай! — И это тоже было то, что мне сейчас было ох как надо.
Соскочила, налила мне кофе в стеклянный стакан (Правильно! — отметил я. — В стеклянном сосуде кофе вкуснее!), плеснула в него из пузатой бутылки и снова забралась на подоконник.
Сейчас будет то, что Тарантино в «Криминальном чтиве» назвал uncomfortable silence (неловким молчанием). Смотреть друг на друга после ночных этюдов было не очень удобно (это я так думал, что ей неудобно, мне-то что, мне, наоборот, очень даже удобно и приятно), при этом нужно о чем-то говорить, а о чем говорить с человеком, с которым у тебя нет ничего общего, кроме случившегося обмена жидкостями? Правда, надо отметить, что обмен прошел весьма удачно, в теле было пусто, я бы даже сказал, звонко, а так бывает только после хорошего секса.
Я отхлебнул кофе, посмаковал послевкусие, когда аромат кофе постепенно вытесняется ароматом спиртного, и поднял глаза на Наташу.
Какое, к богам, «неловкое молчание»! Она внимательно смотрела на меня, а увидев, что и я перевел на нее взгляд, очень серьезно вздохнула и произнесла ненавистную всем мужчинам фразу:
— Нам надо поговорить.
Мне стало нехорошо. Я от одной женщины вчера уже слышал такую же фразу, кончилось это, мягко говоря, не совсем приятными вещами. Я вообще не понимаю этой женской страсти к «поговорить». Ну зачем? Что плохого в том, что мы просто и весело потрахались? А теперь начнется: я не такая, я не хочу, чтобы ты что-нибудь обо мне подумал, я тебя просто пожалела… И все испортит. Или еще хуже: ты знаешь, мне было так здорово, так хорошо, но ты, наверное, сейчас думаешь совсем о другом, я не такая, давай попробуем… И все станет еще хуже.
Ну почему, почему они так обожают все это проговаривать?! Неужели нельзя просто помолчать, сделать вид, что это так естественно, потом мило попрощаться и на этом закончить? Почему надо непременно все испортить? Тем более что меня и в самом деле занимал теперь совершенно другой вопрос: где я буду жить и что мне теперь делать?
Но правила игры есть правила игры, и я, сделав глупое лицо, спросил:
— О чем? — Идиот, правда? Как будто не понятно, о чем.
Она спрыгнула с подоконника, села на табурет, подперла щеку рукой и, глядя мне прямо в глаза, спросила неожиданное:
— Ты когда-нибудь слышал о тридцати шести праведниках?
Я глотнул кофе и, не рассчитав, больно обжег язык.
— Это что-то из иудаизма, да?
— Да.
— В самых общих чертах.
— Конкретно — что ты слышал?
— А почему тебя это интересует?
— Пожалуйста, не отвечай вопросом на вопрос. Что ты знаешь о тридцати шести праведниках? Это важно.
Я напрягся и вспомнил рассказ Борхеса.
— На земле всегда живут тридцать шесть праведников. Кажется, их называют ламед-вавники[2]. О них никто не знает, и они друг о друге не знают, но мир существует исключительно благодаря ним. Если один из них умирает, то его место сразу занимает другой, как правило, ребенок из простой, бедной семьи. Как-то так. А что?
— Это все, что ты знаешь?
— Да.
Наташа улыбнулась:
— Не много. Ну, слушай. Только не перебивай, это действительно очень важно. Ты правильно сказал: мир держится на тридцати шести праведниках. Их число неизменно, постоянно, его мистическую составляющую я тебе раскрывать не буду, ты все равно не поймешь. Да не обижайся ты, не в тебе дело.
— А я и не обижаюсь.
— Обижаешься, мол, я тебя дураком назвала. А это не так. Чтобы понять это, нужно с трех лет учить Тору, а после сорока — начать изучать каббалу. Настоящую, а не ту, что впаривают артистам и художникам под видом тайного еврейского учения. Оно, естественно, никакое не «тайное», но если четыре десятка лет досконально и кропотливо не изучать первоисточники, то ты ни фига в этом не поймешь. Как нельзя сразу же начать заниматься квантовой физикой, не порешав для начала задачки из Перышкина.
Я хмыкнул. Она тоже улыбнулась:
— Естественно, это не твоя вина, что ты не учил с трех лет Тору.
— А ты учила?
— Мне не надо, — ответила она серьезно. — Так вот, если упростить смысл этого понятия, «тридцать шесть праведников», и попробовать воспринять его как фундамент, основу существующего порядка вещей, то тогда станет ясно, что порядок этот очень хрупкий, нестабильный, требующий постоянной поддержки и заботы. В том числе и о самих праведниках, потому что их не может быть ни тридцать пять, ни тридцать семь. Только тридцать шесть. Сам посуди, легко ли миру? В нем семь миллиардов людей, которые стоят на плечах тридцати шести. Такую пирамиду в цирке представить— с ума можно сойти.
Ну да, с ума сойти можно было очень легко.
Когда смазливая блондинка изрекает нечто подобное, то возникает весьма сюрреалистическое ощущение. Нельзя сказать, что я большой знаток иудаизма и вообще религий, но все это, конечно, крайне любопытно, ага. Интересно, когда об этом рассказывает бородатый раввин в лапсердаке и шляпе, но когда такое симпатичное существо с голыми ногами и торчащими под футболкой сосками! Сюр. Чистый сюр.
— Але! — Она пощелкала перед моим носом пальцами, словно психиатр. — Ты со мной?! Я ж сказала, что это важно. Повторю еще раз для особо одаренных и внимательных: система хрупкая, равновесие шаткое, поэтому иногда случается сбой. Например, один из праведников еще не умер, а другой уже родился. Но тридцать семь, как мы знаем, их быть не может.
— Любопытно! И что делают? Одного убивают? О ужас!
— Не совсем. — Она пропустила мимо ушей мое ерничанье. — Но в принципе, можно сказать, убивают. Он просто перестает быть праведником и становится самым обычным человеком. А это, как ты понимаешь, совсем не то, что быть праведником, на котором держится мир.
— Понятно. Печально, конечно, но такова жизнь. А как он сам — знает об этом?
— Да. Если рождается новый праведник, — а такое происходило уже несколько раз на протяжении истории, — то одному из тридцати шести открывают, что отныне мир на нем больше не держится. Но ему это компенсируют.
— Какое облегчение, надо же, — усмехнулся я.
— Я бы на твоем месте не сильно веселилась.
— Почему?
— Потому что это ты.
— Что значит «ты»?
— Ты — этот праведник, на котором мир больше не держится. Вчера родился мальчик, который станет тридцать шестым. А ты — первый в очереди на выход, остальные — младше.
Все, приехали. Наташа — девушка хорошая, даже очень хорошая. Во всех смыслах, особенно в сексуальном. И это объяснимо. Говорят, у сумасшедших повышенный уровень гормонов, поэтому сексуальность у них зашкаливает. Это все прекрасно, но не для меня. Меня, между прочим, жена бросила, у меня своих проблем выше крыши, совсем, знаете ли, будничных, бытовых проблем, а не духовных.
— Кстати, жена тебя бросила именно поэтому.
Я поднял на нее глаза:
— Почему «поэтому»?
— Потому что ты больше не праведник.
— А она откуда это знала?
— Она не знала. Но так было надо, чтобы мы с тобой встретились.
Ой, мамочки, да тут все серьезно! Это такое обострение после оргазмов, что ли? В общем, тема себя исчерпала, пора линять. Тихо так, вежливо, не раздражая, а то иди знай, действительно — сковородкой по голове, коленом по яйцам.
— Да не нужны никому твои яйца, успокойся.
Я что, это вслух сказал?
— Нет, ты это подумал.
Ай-яй-яй, какая неприятность.
— Ты мысли читаешь, что ли?
— Да такие мысли и читать не надо, — неожиданно раздраженно сказала Наташа. — Что тут читать-то? Что я сумасшедшая баба с гормональным всплеском? Что надо валить по-быстрому, а то она ка-а-ак выскочит?! Прямо такая тайна. Да у тебя все это на лице написано, включая гордость за мои оргазмы. Каждый раз одна и та же история, каждый раз! Просто наказание какое-то! С тобой серьезно говорят, проблема на самом деле существует, тебе надо срочно решать, как жить дальше, ты еще ничего не услышал, ничего не понял, а уже записал меня в шизофреники. Ты о своей психике лучше подумай, тебе это сейчас нужнее.
Что-то она не на шутку разошлась, может, я и правда чего-то не то ляпнул вслух?
— Да ладно, — сделал я попытку разрядить обстановку, — ты же понимаешь, что мне трудно так вот взять и переварить всю эту информацию. Поставь себя на мое место, ты бы себя как повела? Вот, например, ты откуда все это знаешь? Ну что я праведник?
Наташа неожиданно быстро успокоилась и внимательно на меня посмотрела.
— Ты родился в полчетвертого утра, в больнице Института охраны материнства и младенчества. Розалия Самойловна, твоя бабушка, упросила свою подругу детства, врача-акушера Хану Марковну, лично наблюдать за родами невестки и лично принять внука, тем более что там было неправильное предлежание. Но перед самыми родами ты перевернулся и пошел, как хороший еврейский мальчик, головкой вперед, чтобы не огорчать бабушку. Все это Розалия Самойловна тебе рассказала незадолго до смерти, когда ты учился в десятом классе и торопился на свидание с Ленкой Воробьевой. Поэтому ты ее слушал, переминаясь с ноги на ногу, но все равно слушал, потому что, как хороший еврейский мальчик, не хотел огорчать бабушку. Неправильное предлежание тебя не интересовало, а интересовало только, даст тебе Ленка или не даст, но в тот вечер она тебе не дала. Переспали вы с ней значительно позже, уже в университете, на летней практике, которую два факультета проходили вместе. Бабушкин рассказ ты забыл и вспомнил его во всех подробностях только сейчас. Рассказать, где у Ленки были родинки, или ты и так уже понимаешь, о чем идет речь?