Тридцать третье марта, или Провинциальные записки — страница 32 из 51

Сначала она вообще не понимала, что происходит, потому что русского не знала, а посетителей приходило очень мало. Учиться не у кого. Все-таки, мало-помалу, начала понимать. Кое-как разобрала разговор двух офицеров. Они на отдых после ранения приезжали и зашли от скуки в музей. Пришла в ужас. Пряталась в доме и подолгу не выходила. Гуляла в саду ночами. Но никто и не замечал — не до того было. Ее дом ветшал. Зимой восемнадцатого года печей в музее не топили — дров не было. Кракелюры покрыли фасад, стала облетать штукатурка и по кирпичной кладке пошли трещины. Сад и вовсе вымерз. Почти всю деревянную мебель в доме она перевела на дрова. Оставила только самое необходимое: кровать, обеденный стол и несколько стульев.

Так прошло полгода или год. Явились не запылились комиссары в пыльных шлемах. Стали выкидывать, воровать и продавать классово чуждое искусство. Она решила маскироваться. Порвала часть платьев в лохмотья и вырядилась в них. Притащила откуда-то корыто, поставила его перед домом и притворилась прачкой. И все равно картина не понравилась уездному луначарскому. Лицо у нее было совсем не прачечное. Выручил какой-то юноша, почти мальчишка в кожанке и с деревянной кобурой, достававшей ему до колена. Засмотрелся на нее. Все же она была еще хороша, несмотря на тряпье и лохмотья. Волосы иссиня-черные, длинные. Днем она их в пучок убирала и распускала только ночью. А он ночью и увидел. Охрана спала, а он ходил со свечой по залам, пока не наткнулся на нее. Она замерла. Мальчишка сел напротив картины на стул и смотрел, пока не задремал. Она быстро убрала волосы под грубый платок.

В конце тридцатых музей закрыли. Директора куда-то увезли, а нескольких старушек-хранительниц распустили по домам. И в доме стал помещаться архив местного отдела НКВД, разросшийся, точно опухоль. Она слушала, слушала разговоры канцеляристов и седела.

Года через три архива не стало. Исчез в одночасье. Была страшная суматоха, за окнами слышалась пальба, папки с бумагами выкидывали из окон во двор музея и жгли. На следующий день в дом пришли черные мундиры и начищенные сапоги. Она услышала немецкую речь. Беспорядочные выстрелы на улице прекратились и начались упорядоченные, в четвертом часу утра, в подвале. Так продолжалось года три. Летом сорок четвертого картины переписали и стали готовить к отправке в Германию. Почему ее не взяли — неизвестно. Может потому, что висела она в самом дальнем зале, в полутемном закоулке, а может, потому, что никому не нужен был пейзаж с полуразвалившимся домом и старушкой, копающейся в своем огородике среди грядок с капустой и картошкой. Но, скорее всего, потому, что в ночь перед отправкой кто-то снял картину со стены, завернул в мешковину и унес…

Можно купить билет и обойти всю галерею самому, поскрипывая рассохшимся паркетом. А можно оплатить экскурсию, и тогда с вами пойдет экскурсовод — худой старик со всклокоченной бородой. Да он с вами и без денег пойдет — только дайте ему возможность рассказать вам о каждой картине. От него вы и узнаете, что вот это небольшое полотно в раме из мореного дуба, на котором изображена молодая черноволосая и зеленоглазая итальянка в саду, в восьмидесятых годах позапрошлого века привез какой-то купец первой гильдии. Ездил он туда то ли по торговым делам, то ли лечиться от меланхолии…

Коломна

В коломенском краеведческом музее на втором этаже есть неописуемой красоты модель паровоза почти метровой длины. Мало того, что его нельзя покатать по залу, так еще и запрещено фотографировать. У музейной старушки, которая запретила мне это сделать, на голове была такая высокая и пышная прическа, в которой, я думаю, поместилось бы целое гнездо аиста. Ну, может и не целое, а только женская половина с яйцами. Сейчас, однако, январь на дворе, аистов нет, и потому наверное утверждать этого нельзя. Вот как весной прилетят — так видно и будет. Кстати, о птичках. Говорят, что Марина Мнишек, заточённая в башню коломенского кремля, по ночам оборачивалась вороной и летала вокруг башни. С тех прошло почти полтысячи лет, но и теперь еще в Коломне можно отыскать старых ворон понимающих по-польски. По другой легенде Марина, не выдержав неволи, обернулась сорокой и улетела в Польшу. Гетман Заруцкий, ее последний муж, тоже хотел улететь вместе с ней, но на момент произнесения заклинания был пьян, остался, как был в кафтане, плисовых шароварах, с саблей, только оброс перьями. В таком виде пытался размахивать руками точно крыльями, но быстро был повязан московскими стрельцами. Конечно, может все это и выдумки, и ни в какой башне Мнишек не сидела, в сороку не обращалась и в Польшу не улетала. Может быть. Но как быть с Маринкиной башней или Польшей? Уж Польша-то точно есть.

* * *

В музейном зале тишина. Такая полная, что слышно, как похрапывает пьяный мужичок под залитым вином кабацким столом на картине художника-передвижника, да шумит морской прибой у Айвазовского. Время в музейных залах не течет, но стоит, как вода в заросшем пруду или в черном, бездонном омуте. Зеркало этой воды покрыто вековой пылью и по нему ползают с монотонным жужжанием сонные мухи, оставляя после себя черные точки и еле различимые полоски, в хаотическом рисунке которых пытливый историк потом будет искать какой-нибудь особенный, тайный смысл, да не найдет. Охраняют эту тишину, это время и этих мух специальные музейные старушки. Тихо-тихо они шуршат по залам, даже и паркет под ними не скрипит. На музейную старушку выучиться нельзя. Ей надо родиться. Такая старушка может просидеть не шевелясь на стуле несколько лет, а то и веков, только тогда пробуждаясь к жизни, когда некультурный посетитель вдруг задумает колупнуть нечищеным ногтем эмаль на старинной табакерке или станет смотреть на обнаженную Венеру с непристойными мыслями. Сейчас посетителей нет, и старушки разговаривают между собой особым музейным шепотом. Можно даже сказать, что читают друг у друга по губам.

— Вы понимаете, Маргариточка Викентьевна, — говорит старушка в жилетке, подбитой ангорским кроликом, старушке в войлочных ботах — она, моя наивная девочка, решила приобщить его к прекрасному. И повела его в консерваторию. Слушать третью симфонию Брамса. Я вас умоляю! Он третьей симфонии не отличит от четвертой. Брамса от хуямса не отличит! О какой интеллигентности мы вообще говорим…

Старушка в войлочных ботах тяжело вздыхает, теребит краешек носового платка, торчащего из рукава толстой, вязаной кофты, молчит и понимает.

* * *

На сиденье электрички напротив меня плюхнулась усталая пара средних лет. Вещей у них много — и сумки, и сумочки, и даже несколько кошельков разного размера. Разложили вещи и мужчина сразу уткнулся в «Популярную механику», а женщина начала ощупывать многочисленные сумки в поисках чего-то несомненно очень нужного, жизненно важного даже, если судить по тому, как нервно сучила она пальцами. Видимо, в сумках и сумочках этого не было и тогда она так же нервно ощупала себя, попутно уложив поудобнее объемистый бюст в местах его постоянной дислокации и уж нацелилась ощупать супруга, но… пошевелив пальцами в воздухе, спросила:

— Дима, ты мой эпилятор не забыл взять?

— Не забыл, — ответил муж, не поднимая глаз от журнала.

Женщина была несколько обескуражена быстрым и положительным ответом, но быстро справилась с нештатной ситуацией:

— А фотоаппарат?

Тут Дима задумался и даже поднял на жену глаза:

— Извини, чижик, забыл.

В наступившей тишине было слышно, как у чижика щелкнул снятый с клюва предохранитель, переводя его в боевое положение.

— Не расстраивайся, — примирительно сказал Дима. Поснимай пока эпилятором…

Гнусавый голос, раздававшийся всю дорогу из динамика, закашлялся и умолк.

— Да не расстраивайся ты так, — повторил муж. — Понятное дело, что эпилятор не зеркалка. Но есть же фотошоп. Поправим, если что.

И он снова уткнулся в «Популярную механику».

* * *

Церковь маленькая, сельская. Собственно, это даже не церковь, а только колокольня. Больше ничего не сохранили. Внутри колокольни и проходит служба. Стены и потолок после недавнего ремонта еще не расписанные, белые — как после болезни. Прихожан мало — три пожилых женщины, женщина лет тридцати и девочка лет двенадцати. Наверное, мать с дочкой. Они — певчие и стоят наверху, на крошечных хорах из свежеструганного, еще некрашеного дерева. Батюшка молоденький, субтильный, в очках с тонкой оправой. У него, однако, бас и его «Аминь» — полновесный, незыблемый и даже гранитный. У певчих напротив — «Аминь» выходит невесомый, хрустальный и аквамариновый. Девочка поет, прижимая к груди плюшевую обезьянку из мультфильма про тридцать восемь попугаев. Когда случаются перерывы в пении она отрывает от себя обезьянку, заглядывает ей в глаза, гладит по голове и что-то беззвучно шепчет. Просит вести себя тихо. Обезьянка хоть и молчит, но корчит рожицы. Девочка зажимает себе рот ладошкой, чтобы не рассмеяться. Херувимская песнь, увитая ленточками теплого дыма от свечей, тянется вверх, к электрическим лампочкам люстры и выше, выше и там истаивает.

Протвино

Кафе «Любушка» в городке Протвино, Московской области, столичный житель назвал бы забегаловкой. И был бы неправ: в провинции забегаловок не бывает. Это в большом городе, в столице забегают и выбегают, точно тараканы, а в провинции заходят не торопясь, сидят долго и уходят без спешки, поддерживаемые под белы руки женой, другом, а то и другом жены.

Я зашел туда пообедать. За прилавком никого не было. Какой-то унылый молодой человек медленно и скорбно мёл щеткой пол, не двигаясь при этом с места, точно древний проигрыватель, у которого закончилась пластинка. В первом, почти пустом зале для некурящих сидел всего один человек. У него на столе стоял фужер с водкой и на тарелке лежал бутерброд с горбатым сыром. Время от времени мужчина отпивал из фужера [16] и на закуску недоверчиво осматривал бутерброд. Одет он был прилично, в пуховик и кожаную кепку с меховыми ушами такого фасона, который продавцы на рынках называют «Ватсон», но, судя по тому, как удерживался он от того, чтобы выпить водку сразу, было видно, что… да ниче