Тридцать три удовольствия — страница 30 из 79

Потом эти компании, изображавшие из себя борцов с коммунистическим режимом, а на самом деле желающие лишь одной свободы — свободы повсеместного необузданного разврата. О, здесь я и вовсе мнил себя героем, я напоказ жаждал, чтобы нас всех арестовали и упекли куда-нибудь, а глубоко в душе трусовато надеялся, что — ничего, даст Бог, все обойдется. И вот, эти три встречи в приемной комитета государственной безопасности и в холле гостиницы «Москва». Да, я никого не выдал, на все вопросы я отвечал сдержанно-остроумно, стараясь понравиться симпатичному Григорию Михайловичу. Мне не пришлось даже врать. Например, на вопрос, люблю ли я Солженицына, я ответил, что не люблю и не считаю его хорошим писателем. Другое дело, что на наших «героических» сходках я с пеной у рта доказывал, что пока мы не добьемся от властей разрешения на публикацию книг Солженицына, ничего путного в России не будет. Нет, не в России — мы всегда выражались полупрезрительно: «в этой стране». Всякий раз, расставаясь с вежливым Григорием Михайловичем, я давал ему слово, что чрезвычайно уважаю органы госбезопасности и если только почувствую где-нибудь угрозу интересам Родины, немедленно позвоню по оставленным мне телефонам и сообщу.

Диво, но я остался как бы совсем не при чем, в то время как двоих из нашей «диссидентской» компании отправили в Казахстан, остальных поисключали из институтов, повыгоняли с работы и все такое прочее. Они вольно или невольно закладывали друг друга, а меня почему-то не выдал никто, ибо я, стервец, умел оставаться всеобщим любимцем.

Теперь только, лежа в стамбульской гостинице «Эйфель», я позволил себе осознать ту грань предательства, на которой я стоял в те дни свиданий с любезным Григорием Михайловичем. Ведь стоило ему изменить стиль общения со мной, прибегнуть к угрозам и запугиваниям, и я не знаю, как бы повел себя.

— О Боже! — воскликнул я, сорвал с себя одеяло и стал одеваться. В последний раз взглянув на бутылку страшного старика, я покинул номер, спустился на лифте вниз и вышел из гостиницы на улицу. Дойдя до перекрестка, я свернул налево и пошел куда глаза глядят по ночному Стамбулу.

Что помешало тогда Григорию Михайловичу вести дело со мной так же, как с остальными? Неужели только взаимная вежливость, которой мы друг с другом обменивались. Помнится, он сказал однажды: «На редкость приятно общаться с вами. Большинство людей обычно начинают оскорблять нашу организацию или, наоборот, юлить и заискивать». «Мне не за что оскорблять вас и незачем юлить и заискивать, — ответил я тогда с видом добропорядочного человека. — И я уверен, что большинство работающих у вас такие же вежливые и приятные люди, как вы». «К сожалению, не все», — сказал он польщенно. Может, он и впрямь хотел не портить впечатления от общения со мной, а может, они решили оставить меня для затравки и использовать при случае, а потом как-то выпустили из сферы своего неусыпного внимания. Факт остается фактом — я, как всегда, вышел сухим из воды и больше уже нигде ни при каких обстоятельствах не призывал к свержению существующего строя и к публикации книг Солженицына.

Хорошо, что мои друзья спали и не могли слышать моих мыслей, а то бы мне не отделаться в один доллар штрафа.

Покуда я брел по ночному Константинополю, мысли мои развеялись, а жажда самобичевания притупилась. Я с любопытством смотрел по сторонам. Постепенно город становился все менее европейским, стали попадаться маленькие мусульманские погосты, обнесенные глиняными заборами высотою в человеческий рост. Там, за заборами, в густой тени деревьев виднелись очертания склепов, похожих на карликовые мечети, а вокруг них обелиски надгробий, исчерченные арабской вязью, украшенные звездами и полумесяцами. Наконец я добрел до спуска, оканчивающегося широкой площадью, раскинутой перед огромной мечетью темно-красного кирпича. Мощные минареты, высоко взметнувшись в небо, как стражи охраняли ее с четырех углов. Величественный плоский купол покоился в середине, между минаретами, и мне вспомнились родинки в виде пятерки с игральной кости, которыми украсилась спина Николки за время его пребывания в Луксоре, словно они являлись микроскопическим чертежом этой мечети, — вид сверху.

— Ла иль Алла иль Мохаммад рассуль алла,[60] — пробормотал у меня под ухом старик-магометанин, проходя мимо.

— Аллах акбар,[61] — поклонился я ему и снова поймал себя на том, что даже здесь хочу понравиться кому-то — вот этому старику, который не обиделся бы, если б я ничего ему не ответил, и благословение которого мне не нужно, потому что я не мусульманин. Я — мамонин. Есть такая религиозная секта — мамоне. Они поклоняются богу богатства Мамону. Даже моя собственная, ни в чем не виноватая фамилия взвилась, как кнут, и щелкнула меня по лицу горячим кончиком. Все мое бесполезнейшее существо требовало раскаяния, и поскольку я не верил ни в Христа, ни в Магомета, то мог позволить себе заплакать, стоя перед этой молчаливой огромной мечетью, одетой в темно-красный, почти бурый, кирпич, и возносящей свои минареты туда, к Кому-то, Кто смотрел на меня глазами звезд и полумесяца, ярко пылавшими на черном константинопольском небе. Я стал горячо шептать:

— Ты, мечеть, имени которой я не знаю и не достоин знать, тебе обещаю я не быть таким, каким был все эти тысячи дней моей жизни…

Я хотел сказать ей, каким буду отныне, но образ будущего Федора Мамонина был настолько расплывчат, что я умолк, поклонился мечети и побрел назад, откуда пришел.

И, надо сказать, пошел я очень довольный собой и своим раскаянием. У дверей чайной сидели два турка и пили чай из маленьких стаканчиков, похожих на продолговатый цветок тюльпана. Они окликнули меня по-турецки, я ответил по-английски, что не понимаю. Тогда один из них по-английски позвал меня выпить у них чашечку. Я присел за их столик и разговорился, сказал, что я из Москвы, сегодня прибыл в их город, а до этого путешествовал по Египту. Чай был очень вкусный. Турок сообщил мне, что Россия и Турция — две самые главные страны в мире, и я не стал спорить с ним. Поинтересовавшись, почему они сидят здесь в столь поздний час, я узнал, что они ждут посетителей одного близлежащего ресторана, который закрывается в три часа ночи. Действительно, неподалеку слышалась явно ресторанная музыка. Посетители пойдут по этой улице, а поскольку им не очень хочется расставаться, они пожелают еще немного посидеть тут и выпить чаю. Это выгодно, потому что за каждый стаканчик можно будет получить в десять раз больше, чем днем. А кроме того, будет весело, кто-то захочет сплясать и все такое. С меня, как с гостя, они плату за чай брать наотрез отказались. Попрощавшись с гостеприимными и мудрыми торговцами чаем, я отправился дальше, и на полпути меня вновь окликнули. На сей раз какой-то смешной старикашка, который прямо посреди улицы жарил шашлыки. У него оставались две небольшие палочки вкусно пахнущего зажаристого шашлыка, одну он отдал мне, а другую стал обкусывать сам. При этом он очень живо о чем-то рассказывал по-турецки, отчаянно жестикулируя, вращая глазами. Я делал вид, что понимаю его рассказ, когда нужно, вскидывал изумленно брови, даже вскрикивал и прижимал к груди раскрытую ладонь. Когда он умолк, я стал говорить ему по-русски, какая я скотина, как мне стыдно за свою бестолковую жизнь, как я хочу поскорее вернуться домой и попробовать начать все сначала, заняться каким-нибудь полезным делом. Слушая меня, он тоже делал вид, что понимает, печально хлопал глазами, будто жалел меня, качал головой и цокал языком. Доев шашлык, я полез в карман за деньгами и произнес фразу, которую писатели сегодня оживленно разучивали, пока летели из Каира в Стамбул:

— Бунун фиаты надыр?[62]

Но и этот человек не захотел брать с меня денег, хохоча пожал мне руку на прощанье и похлопал по плечу — мол, ничего, все образуется.

Возвратившись в «Эйфель», я лег спать с теплой мыслью, что турки, несмотря на то, что я сволочь, приятнейшие люди.


Весь следующий день был посвящен экскурсиям и покупкам. Сначала мы побывали в Голубой Мечети, единственной во всем мусульманском мире мечети о шести минаретах и самой огромной в Стамбуле. Здесь Ардалион Иванович выразил неопреодолимое желание стать турком, когда, выходя из мечети, я купил себе малиновую феску с черной кисточкой, это желание в нем еще больше обострилось. Мы зашли в один магазинчик и полностью обрядили главнокомандующего. Из магазинчика он вышел с большим полиэтиленовым пакетом, в котором лежали широкие шаровары, туфли с загнутыми носами, халат, расшитая, в отличие от моей, феска и даже кальян. Тетка был на седьмом небе от счастья, тем более, что феску выбрал и купил ему я, а туфли — Игорь. К двадцатитысячедневному юбилею. Николка же пообещал, что за ним подарок особый.

От Голубой Мечети мы отправились в Айя Софию. Каково же было мое удивление, когда я увидел, что величайшая святыня всех православных есть та самая «мечеть», пред которой сегодня ночью я проливал слезы и клялся поменять одного Федора Мамонина на другого! Оказывается, она окружена стеной и минаретами как бы в знак того, что она — пленница мусульманства. Войдя, мы были поражены величием архитектуры храма, прекрасными мозаиками, которых едва ли осталась в сохранности седьмая часть. Интерьер храма не навевал на душу родные мысли о русских церквях, все здесь казалось таким же чуждым, хоть и великолепным, как и в других уголках земли, удаленных от Родины. И все же, несмотря на огромные круглые щиты с арабской вязью изречений из корана, которые висели над галереями, храм Святой Софии продолжал дышать Христом, а не Магометом. И хотя ни в того, ни в другого я не верил, мне почему-то грело душу, что с мозаики на меня смотрит лик Христа. Здесь, в центре одного из главных городов мусульманского пояса земли.

Вертлявая турчанка Джина, которой суждено было сопровождать нас по Турции, ничего не могла рассказать о храме, в котором мы находились, кроме того, что в одной из колонн есть волшебная дырка — если сунуть в нее палец и загадать желание, то оно непременно и