Тридцать три удовольствия — страница 76 из 79

— А что мадам? Не метит ли она в жены нашему Ордалимону? — спросил я. — Как, кстати, ее зовут?

— Вполне возможно, что и метит. И зовут ее, кстати, Ларисой Аркадьевной Оболенской, и даже если она станет женой нашего главнокомандующего, то вряд ли захочет стать Ларисой Аркадьевной Теткой, — со смехом отвечал Николка.

На Духов день мы с Леной снова были в гостях у Мухиных и невзначай узнали, что Цокотуха ждет третьего ребенка, уже на четвертом месяце. Видать, Игорь решил возместить стране ущерб, нанесенный отсутствием детей у меня, Николки и Ардалиона Ивановича.

Здесь можно было бы и закончить повествование, ведь и вся глава написана в стиле эпилога. Но роман называется «Тридцать три удовольствия». Тридцать три, а не тридцать два. И одно неожиданное и очень важное событие отодвинуло своею прихотью эпилог от конца книги немного вглубь ее.

Солнечным июльским утром накануне нашего с Леной отъезда в Крым, где мы намеревались провести месяц в пансионате «Восторг», я приехал домой к родителям, чтобы оставить у них на месяц бедного Пастухова, который накануне весь день поскуливал, чуя близкое расставание. Попрощавшись с отцом, матерью, сестрой и Пастуховым, я уж собрался уходить, как вдруг мама сказала:

— Ой, погоди-ка! Чуть не забыла! Тебе же письмо! Из Египта!

— Из Египта? — удивился я. — Интересно, от кого бы? Не от Закийи же Азиз Галал! И не от дядюшки Сунсуна.

Покуда матушка искала у себя в комнате письмо, я успел сильно разволноваться, чувствуя нечто для меня значительное. Наконец мама вынесла мне удлиненный конверт, на котором значился адрес и моя фамилия и имя, а в качестве обратного адреса стояло:


Egipt

Cairo


Удовольствие тридцать третьеСФИНКСЫ АМЕНХОТЕПА И КОТЛЕТЫ ПО-КИЕВСКИ

И когда женщина с прекрасным лицом,

Единственно дорогим во вселенной,

Скажет: «Я не люблю вас»,

Я учу их, как улыбнуться,

И уйти, и не возвращаться больше.

Н. С. Гумилев. «Мои читатели».

«Здравствуй, дорогой мой Федя!

Я вновь в Египте и непрестанно думаю о тебе, единственном человеке, которого я любила в своей жизни. Вот уже больше года прошло с тех пор, как мы расстались, а душа моя до сих пор живет тем ранним-ранним утром на Солнечном Берегу, когда я торопилась поскорее собраться и исчезнуть, боясь, что горошина окажет на тебя не такое воздействие, как нужно, и что ты проснешься в самый неподходящий момент. Но, к счастью или к несчастью, ты не проснулся, и я даже не знаю, сколько потом ты проспал — быть может, до самого вечера?

Я не стану писать тебе банальных слов о том, как я мучилась без тебя, как долго и томительно тянулись дни, недели, месяцы, как душа разрывалась на части и стремилась вырваться из телесной оболочки и полететь туда, где ты. Да, мне бывало мучительно тошно без тебя, но вовсе не каждый день, а этот год пролетел для меня мимолетно, я была постоянно занята разными делами, снималась в кино, выступала со своими песнями перед камерной аудиторией в весьма изысканном обществе. Да, да, в достаточно изысканном, не смейся!

Душа моя не стремилась улететь туда, где ты, но порою мне ужасно хотелось увидеть тебя, подглядеть за твоей жизью, как ты там, чем занимаешься, кого любишь, по ком страдаешь, где путешествуешь. Интересно, скольких любовниц ты переменил за этот год, скотина! Вот бы им всем глаза выцарапать! Знаю отлично твое пристрастие к роскошным вульгарным кокоткам и могу вообразить себе твоих очередных пассий. Одно мне нравится в тебе — ты не женишься на каждой, с кем проведешь ночь.

Жаль, что мне не приходилось встречать тебя ни в одном из предыдущих столетий!

Ну, довольно сантиментов, а то я и впрямь начинаю тосковать по тебе, а это совершенно лишнее.

Пишу тебе не ради самого этого глупого письма, а ради того, что хочу видеть тебя, хочу назначить тебе свидание. И назначаю его. Ты, конечно, помнишь, где в Петербурге находятся сфинксы, привезенные из Уасета, некогда охранявшие храм Аменхотепа III? Разумеется, помнишь, ведь там тебя снимали для программы «600 секунд» как сфинксопоклонника. Так вот, в день моего рождения, 2 октября этого года, ровно в полдень я буду ждать тебя там, на набережной, возле этих сфинксов.

Прощай, мой дорогой, невымирающий мамонт!

До встречи у Сфинкса.


Бастшери. »


Это письмо я прочитал, покуда спускался по лестнице, попрощавшись с родителями, сестрой и Пастуховым. Потом я приехал на «Баррикадную», снова перечитал письмо, и в очень неприятном, ватном состоянии лег на кровать. Нужно было собираться и ехать к Лене, потому что у нас были билеты на поезд до Симферополя. И я уже собрался позвонить ей и соврать, что мне стало плохо с сердцем и что мы не успеем на поезд, но заставил себя вскочить, собраться и поехать. «Как же ты будешь смотреть в глаза Лене?» — спрашивал я самого себя. «Смело!» — отвечал я сам себе. Тут же я понимал, что совершенно напрасно взял с собою письмо и что я не смогу выбросить его, и придется прятать, чтобы оно как-нибудь не попало на глаза… Черт возьми! Ведь даже если оно попадет на глаза Лене, она не из тех, кто тотчас бросится его читать. Зачем же тогда волноваться?

Войдя в подъезд дома на «Новослободской», я в третий раз перечитал письмо, усмехнулся, только теперь заметив описку — «жизью» вместо «жизнью», и, пряча письмо подальше в чемодан, произнес вслух:

— Эх, жизь!

Этот месяц в пансионате «Восторг» я провел удачно, стараясь уделять Лене столько внимания, чтобы она ничего не заподозрила, и лишь в те минуты, когда я мог расслабиться и побыть наедине со своими мыслями, я, глядя на закат или рассвет над морем, сладостно мечтал о том, какая будет замечательная осень второго октября в Питере, как я буду приближаться к сфинксам и как увижу ее…

В середине августа мы вернулись в Москву. До второго октября оставалось еще целых полтора месяца, а я уже знал, куда буду девать эту огромную простыню времени. Можно было бы устроить себе запой, но мне совершенно не хотелось пить. И работать мне тоже не хотелось. Не хотелось, но я заставил себя, и неожиданно работа пошла. Да как! Мне никогда еще не работалось так легко, так свободно, так спокойно. Я не волновался о том, что у меня получится, затеяв серию офортов под названием «Улыбки», и это банальное название полностью соответствовало тому настрою, с которым я приступил к работе. Помню, как я мучился, приступая к «Гримасам». Ведь я тогда собирался подарить человечеству новое откровение. Сейчас я ничего не собирался дарить человечеству, а просто убивал время, которого все еще оставалось много и много и много. В этих офортах я вспоминал все улыбки, виденные мною в жизни и запечатлевшиеся в сознании своею искренностью. Я намеренно отстранил фальшивые, заискивающие, лживые, трусливые, коварные и подлые улыбки. Я воскрешал улыбки детей и собак, женщин с детьми и мужчин с собаками, улыбки любви и нежности, улыбки просветления, я изображал купания и крестины, свадьбы и путешествия. Наконец, я понял, что «Улыбки» сохраняют жизнь «Гримасам», что эти две серии офортов, как две взаимоисключающие противоположности, дополняют одна другую, и что этим дополнением я, в конце концов, добился некоего желанного успеха.

Одно только раздражало меня — необходимость рисовать карикатуры, чтобы как-то зарабатывать на жизнь. Увы, впервые за последние несколько лет я стал ощущать нехватку в деньгах. Цены продолжали расти, а гонорары не очень-то стремились угнаться за ними. В середине сентября Николка позвонил мне и попросил сто тысяч на месяц, а я не в состоянии был одолжить ему и половины выпрашиваемой суммы, с трудом выкроил тридцатку. Тем более, что мне нужно было припасти хотя бы тысяч двести для свидания с Ларисой. Главным достижением демократии было то, что русские люди стали безумно много думать и говорить о деньгах, забыв другие, высокие и веселые, понятия. О деньгах без конца бубнил телевизор, говорили в транспорте, на вечеринках, в гостях, двое приятелей, встречаясь на улице, первым делом спешили успокоить свое тревожное любопытство: «Ну а как у тебя с деньгами? Много получаешь?» «А ты?» Но хуже всего, что они стали сознанием людей. Кровь, посетив мозг, разносила мечту о деньгах по всему организму, наполняла ими сердце, легкие, печень, руки, ноги, половые органы, кишечник.

В конце сентября президент объявил о роспуске парламента. Из окон моей съемной квартиры на «Баррикадной» хорошо виден был Белый дом, над которым с каждым днем все больше сгущались тучи. Узнав, что Николка со своими «стяговцами» уже там, внутри, я попытался однажды проникнуть к нему, но было поздно — вокруг здания Верховного Совета стояло плотное оцепление омоновцев, защищенных жуткой спиралью Бруно. Противно было видеть красные флаги на той стороне баррикад, но я понимал, что Николка защищает интересы не коммунистов, а тех людей, которым надоело и не хочется просыпаться с мыслью о деньгах, весь день выслушивать разговоры о них, самому говорить о деньгах и засыпать с мыслью о деньгах. И мне хотелось быть рядом с Николкой, чтобы в случае чего защитить его, помочь ему, спасти его от пули или дурного глаза.

И все-таки было обидно, что красных тряпок и изображений Ленина — Сталина больше, чем черно-золото-белых флагов, хоругвей с Нерукотворным Спасом.

Первого октября, накануне моего отъезда в Питер, ко мне пришли двое омоновцев и сказали, что будет лучше, если я несколько дней проведу не в этой квартире, а где-нибудь в другом месте. Я показал им билет на поезд, и они ушли весьма довольные. Это значило, что штурм все-таки будет. А может быть, и нет, может, просто меры предосторожности. Однако я стал раздумывать, ехать или не ехать в Питер. Точнее, я знал, что все равно поеду, но совесть грызла меня: «Как ты можешь ехать, если твой друг здесь в опасности!» А как я мог помочь Николке? В конце концов, я ведь мог приехать, встретиться с Птичкой и сразу вернуться вместе с ней в Москву. А если она не захочет? И приходилось признаться себе, что как только я увижу ее, то потеряю способность трезво мыслить. Чем ближе подступала минута, когда нужно было ехать на вокзал, тем мучительнее становились мои раздумья. Как мне хотелось найти в себе силы и никуда не поехать! Как мне хотелось задушить то, что рвалось из меня и заставляло мечтать о свидании! Я стал злиться на самого себя и в припадке бешенства схватил бутылку из-под швепса, в которой звякал черный пузырек, и грохнул ее о батарею отопления. Я загадал, что если в пузырьке ничего не окажется, то я… Схватив пузырек, я отвинтил крышку и, подставив ладонь, встряхнул пузырек вниз горлышком. Он был совершенно пуст. Понюхав горлышко, я не ощутил никакого запаха. Черт возьми! Я напрасно уничтожил удивительную бутылку александрийского старика, которая не таила в своем пузырьке ровным счетом ничего, разве что воздух Александрии. Погоди-ка, а ведь я загадал, что если в пузырьке окажется пусто, то я… Да ведь я не успел загадать, что сделаю в этом случае — поеду или не поеду в Питер. Я не успел загадать, что будет означать пустота в пузырьке — пустую поездку или пустое беспокойство о Николке и его глупых «стяговцах», влезших в опасную заваруху между теми, кто не может поделить власть.