Тридцать три урода — страница 14 из 49

— Куда же везут их? — спрашивала Мисс Флорри строго у Владимира Николаевича, которому нравилась ее строгость и который дразнил ее.

— Ах, боже мой, в царский парк для царской охоты.

— Зачем же охотиться на пойманных волков?

— Для забавы. Знаете ли: им перебивают каждому по одной ноге, чтобы они не слишком шибко убегали… а также чтобы не могли нападать.

— Какая гадость! Это хорошо, что вы заботитесь о благе народа, изводя волков. Но к чему же эта варварская жестокость?

Так приблизительно запомнились мне из того еще раннего детства разговоры Владимира Николаевича с Мисс Флорри, и влюбилась я в него, конечно, не себя ради, а за старшую сестру, уехавшую в город. И еще Владимир Николаевич много рассказывал о себе, о том, как он блистательно где-то сдавал какие-то экзамены, нисколько к ним не готовясь, и как дерзко всем что-то отвечал; и он смачно двигал при разговоре полными, красиво вырезанными губами; и я завидовала ему, и восхищалась им… думая о сестре.

В вечер приезда царской охоты мама, после обычной моей вечерней молитвы у ее постели, сказала мне:

— Верочка, завтра на заре Федор заложит большие долгуши{19}; некоторые дамы — учительница, фельдшерица и другие, также наша Эмма Яковлевна (это была наша ключница) — хотели бы догнать охоту у Кербоковского леса и поглядеть, как будут ловить живых волков. Если хочешь, я пущу тебя с Мисс Флорри?

Конечно, я хотела. И с неистовым жаром целовала мамины белые, тонкие руки, опрокинув их ладонями вверх, и ее чудные синие глаза с большими белками.

Почти не спала от волнения и была в конюшне слишком рано.

Из конюшни в каретный сарай, где в предрассветной мгле еще горели две коптюшки, конюх приводил лошадей. Красавчик ржал и бил передней ногой, зацепляя постромки.{20} Федор кричал тонким тенором:

— Балуй! Ножку! — и ударял Красавчика кулаком по ноге, высвобождая из-под копыта постромку.

Я вторила, но хрипло бася:

— Ножку — и мешала Федору, бесстрашно стукая за ним Красавчика по ноге.

Гнедой Красавчик ржал тонким радостным голосом и, перекинув голову на шею невозмутимого, темно-рыжего Мальчика, кусал и скреб его в загривок желтыми, широкими, тупыми зубами. Стоял топот по деревянному полу сарая, суета и брань кучеров, запах кожи, навоза и пота лошадиного, и залетал утренний осенний холодок, приносил острый дух листной прели и ржаного зерна из близких овинов. Это был запах осени, мой любимый, бодрый, торопящий.

Кучер Федор ушел одеваться. Я пропихивала хвост Мальчика под шлею{21} и ничего не боялась, чувствовала себя дважды живой от этого бесстрашия… Потом зануздывала Красавчика, который щелкал зубами и разбрасывал пену, встряхивая гладкой мордой, и басила: «Балуй», — закусывала озабоченно губы, напряженно сжимала брови.

Федор, прямой красавец с черными, блестящими волосами, строгими, зоркими глазами, узким, темным, серьезным лицом (по летам Федор самое могущественное для меня и самое обожаемое мною существо на всей мызе), — вернулся в темно-синем кафтане-безрукавке поверх красной рубахи, и уже он на козлах, а я в широком кузове, повешенном поперек крепких длинных долгуш. В кузове три места на задней скамейке, три на передней и три на продольной. Широкие, плоские крылья позади, и крылья впереди.

Лошади неслись по аллее к дому, к подъезду.

Сели Мисс Флорри и Эмма Яковлевна, я вскочила на заднее крыло, и мы помчались на деревню собирать «деревенскую аристократию», желавшую наблюдать за царской охотой на волков.

В поле бледно рассветало. У большого сенного сарая, где в осенней, деловитой свежести некстати пахло и запоздало — медом июньского сенокоса, мы нагнали охоту и поехали легким труском. Сквозь отчетливый топот верховых лошадей по крепко примерзшей на осеннем утренике{22} дороге и стеклянный хруст прорезающих молодой ледок звонких их подков я слышала непривычный царапающийся шорох многих собачьих лап.

Щелкали длинные петли, шлепались без милости по собачьим гибким спинам; собаки приседали под ударами; далеко неслись в пустом прозрачном воздухе полей окрики всадников. Собаки были связаны попарно, и стая многотелою, многоголовою змеей, темною и лоснящеюся, извивалась, быстро подвигаясь вдоль серой льдистой дороги между двумя рядами лошадей.

Владимир Николаевич гарцевал, раздражая поводьями серого в яблоках коня, рядом с нами и дразнил барышень из нашей «аристократии».

— Случается, что волки прорывают сеть, и тогда держитесь!

Учительница с косой до колен, за которую я поклонялась ее женской прелести, дочь нашего управляющего, стриженная, с африканским ртом и серыми пронзительными глазами, которой я боялась и которую любила тоскующею, таинственною любовью, поповна, рыженькая, злая и льстивая, про которую так непонятно рассказывал ее отец, вдовый старый наш веселый батюшка, что вот уже пять лет ездят к ней «пилигримы», да никто не берет, и мужественная фельдшерица — все эти молодые дамы и старые почтарьша и просвирня{23} слушали Владимира Николаевича и пугались.

— Особенно если волк матерый, силы у него много и злость страшная…

Я соскакивала часто с заднего крыла, мчалась мимо сидящих и взбиралась на переднее, рядом с Федором. Оба крыла над низкими колесами создавали мне две удобных, хотя и тряских, площадки для моей гимнастики.

— Федор, стегни Красавчика, юн правая постромка болтается.

— Это под гору, Верочка. Нешто не видишь? Он даже очень усердный. Это Мальчик лукавит, а он лошадь прямой! (Мне забавно, что Федор говорит про лошадь — «прямой». Это оттого, что Федор из воспитательного и воспитывался у карелов. Так, я слышала, брат объяснял товарищу. И он прибавил уже совсем непонятно: «А ведь, может быть, он князь. Оттого эта тонкость лица».)

Уже запахло острее хвоей и болотом. Поля кончились, обступал лес. И здесь, еще в полной тени, вдруг почувствовалось, что где-то за далеким полем встало солнце. Холодный, далекий свет вдруг янтарем окрасил вершины дерев. Березы трепали макушки по ветру, путались голыми прутьями одна в другую. Сосны были черны и скучны, ели зелены и нарядны; по бурой земле заиндевели желтые, красные, сизые пурпуровые листья… Шалаш!.. Шалаш можно строить! Вон и хворост валяется непролазный…

Вот пошли лошади шагом… Вот стали. Столпились охотники вокруг собак, спешились. И вскоре освобожденные собаки, встряхиваясь и визжа, вырываются из густоты. Крики, суета, лай, удары… Потом снова тихо все. Охотники и собаки исчезли в лесу. Мы одни на дороге.

Иду поглядеть на телеги с большими железными клетками для волков. Потом подхожу ближе к сетями обтянутой, высокой стене голых берез и черных сосен.

Бреду потихоньку прочь от своих, что там теснятся, робея, около долгуши. В лесу мне скучно около людей. В лесу я люблю одной быть.

И быстро уносит воображение из этой ручной и складной жизни в иную, дикую, вольную, кочевую… Я царевна кочевого стана… Я на охоте. Нужно прокормить народ; но вот сегодня враг оцепил наше становье, нас хотят изловить и съесть. Враг — людоеды. Я одна, одна выползла из шалаша и вот бесстрашно пробираюсь кустами, ищу пролазки, спасения, чтобы провести свой народ тайно в лес свободный и избежать врага… Но волки… Волки все в лесу перебесились… Что может быть страшнее волка? Он никого не боится, бросается в толпу и кусает одного человека, другого человека… и те тоже бесятся… их нужно вязать… Это враг привил бешенство волкам, чтобы они извели мой народ, а мы в защиту от волков повесили сети на деревья, и теперь я сторожу, пока все мои спят…

Как пахнет грибами! Ах, мухомор! Негодный, поганый! Но какой красавец, какое алое великолепие! И эти белые звездочки на порфире…{24} Да и не плох он: он сторожит пленные боровики. Мухомор — страшный сторож! Он брызжет ядом в смельчака, приближающегося к боровикам. Это зачарованные царевичи, а мухомор — огненный дракон. Вот и они! О, чудные! Семья: отец, мать и семеро, восьмеро, девять, одиннадцать детей. Где двенадцатый? Всегда бывает двенадцать сыновей, если у кого только мальчики. Крепкие, крепкие! Как дубовый лист осенний, темно-карие, и лоснят, и пахнут. Какие холодные и веселые, как приложу к озябшему носу. Ах, лай! Это враги. Они собаками ищут меня… Бегу… бегу… Но боровики! Бросать добычу позорно. Лучше умереть. Да иначе ведь мой народ с голоду умрет.

Волки! Волки! Царская охота. Лай тонкий, дружный, тягучий не прерывается, нарастает, близясь. Уже различаю отдельные голоса: кто тянет поглубже, кто острее. И дикие вопли. Сердце остановилось. Кто вопит? Ах, это уже не игра. Это вправду, вправду волки! Кого они режут? Кто так дико завопил? Много, много голосов. Это мужики гонят волков назад в лес. И вот топот лошадей, и ломаются сучья, как пожар, хрустит и шипит по лесу.

Лай! Лай! Лай!

— Вера! Вера! Вера!

Милый голос Мисс Флорри! Мчусь к ней, протянув руки вперед и разинув рот, вою волком в ужасе погони…

Собаки смолкли вдруг. Я сижу в долгуше среди «деревенской аристократии» и стыжусь… Вот они никого не боятся. Смеются. Стыжусь и не отвечаю им на вопросы, грубая, злая, надменная.

Несут. Вот двое уже несут. Это его. Это страшного волка. Может быть, бешеный? «Аристократия» жмется теснее в кучу, все почти уселись вместе на одном продольном сидении. Мимо нас его несут перекувыркнутого. Голова отвисла к дороге. Все четыре ноги стянуты вместе, и сквозь веревку продета толстая дубина. Плечи охотников подгибаются. Волк матерый тяжел. А там еще несут, и еще… Потом опять где-то вдали затягивается стеклянный лай, сначала, как комариный звон в ухе. Это еще раз завели в лес собак. Или то вторая свора?