Мстит, мстит еще всему миру Каин. Мстит за то, что мир неприятен сердцу человеческому, не мил сердцу такой мир. За то ему мстит убийством великий, благой Каин…
Но кончится месть, и начнется свобода.
Сегодня я отказался от еды. Больше не могу есть. Похолодело у меня все внутри, милая Маша, вся кровь похолодела. Что-то я такое совершил, отчего я стал новым, совсем чужим… Какой здесь приятный сторож: он не разговаривает со мною, когда входит, но улыбается. Я ему поцеловал руку, потому что боялся, что он не захочет, чтобы я поцеловал его в губы…
С той кошечки, понял я, вышла на свет Ненависть; и кошечка та началась, когда начался наш мир…
…Очень, видите ли, сердце у человека злое, и оттого все на свете худо. Худо все — как раз по сердцу человеческому. И уж худо стало на земле от сердца, или сердце стало худое от земли, только я думаю, что это истинно, что «встал человек и зарычал: „Война!“»[78]
Устал как-то особенно сегодня. Как-то тихо особенно сегодня. Да я и не спал сегодня. Не ел, конечно. Или очень мало, да и то оттого, что сторож заговорил сегодня. Угощал. Угощал, как хозяин гостя. Он похож на тебя, как твой брат. Может быть, это ты, и я безумен? Пишу ощупью, простите, что неясно. Скоро заря. Светает бело. Отвратительно. По всему этому я полагаю, что — сегодня. День они ведь не сказали. Да и если бы сказали, я бы не знал. В этом также моя свобода, чтобы не считать свои дни. Вечность в том, чтобы не считать… Но я хотел ведь написать вам завещание, перед казнью, вам, туда, за решетку вашу. Передадут, передадут. Люди и к вам милостивы.
Вот спешу, пишу. Светает слишком быстро. Придут. Всегда они казнить приходят на рассвете. Надо поспеть просто, хоть как-нибудь.
Я завещаю вам: проснитесь. Ни себя не жалейте, ни других. Потому что мы оттого другого жалеем, что счастия вожделеем, но не ищем упоения. Бегите, бегите, бегите! Смешайте все грани: они зыбки, и строй порядка шаток для смелого. Бегите, бегите, вечные кочевники! Благополучие ищет остановки, оно болотное строительство любви. И не считайте приобретенных благ. Считать станете, и блага рассыпятся в песок, что засасывает живые потоки. И целей не ставьте. Земля ваша, и дух ваш. Нет вам сокровища вне вас, и нет цели вне вас. Все, что не Сам, — ненавидьте, и тогда станет творческою ваша ненависть. И если мир вам станет ненавистен, разрушайте подлый мир, вы, щедрые, не жалея прошлых жертв и накопленных сокровищ.
Встанет ли поверженный? Встанет — если жизни достоин.
Подождите… подождите. Я очень заторопился. Ведь сегодня их заря. Как поспеть? Еще много нужно сказать. Слушайте, я одно только скажу: я убил его, чтобы смешать гранит и никогда больше не думать ни о земном покорстве, ни о строе, ни о небесном покорстве Невозможному, но чтобы излить свою ненависть — вплоть до царства безначалия на своей земле… Или это все неясно?
Спешу. Смерть и жизнь — одно мгновение. И важно ли продлить его еще немножко, еще немножко?.. Скука, скука — вот паук последний… Идут. Смерть. Палач… Господи! Искупаю…
Не пришли. Давно не пришли. А я стал тем долгим временем размышлять. Да убил ли я? Да в тюрьме ли я? О, милостивый, милостивый палач, потому что Каин я, Каин! Это вот уже верно и непоправимо. Потому что Каин закрепил убийством Бунт. И отчаяние — рабам…
Но кто же сказал?..
Я все размыслить поспел, потому что у меня день двойной: я же не сплю. С той ночи, как они за мной приходили на белой заре, — не сплю. Вот и понял. Ведь это кошка с придавленной лапой (она отчаялась в человеке!) сказала им, что я — Каин. И они казнили…
И еще понял — самое важное. «Во-вторых» свободы понял. Было мне до убийства два пути. Стал мне после убийства один путь.
Это и есть свобода — когда один путь{84}.
КОШКА{85}Отрывок из письма о неблагополучии мироздания
…Убежала… в то время, как ты ездил честно исполнять свой долг, рискуя даже свободой, ты, который мне дал свободу и уважение лучших людей, великодушно женившись на презираемой всеми твоими (нашими теперь, благодаря тебе) товарищами — дочери народного врага.
И нечем мне перед тобой оправдаться. Ты вообще лучше меня. Это и научило меня так скоро привыкнуть к тебе, сознавать себя счастливой, гордиться!
Милый, не считай меня неблагодарной. Да, я вернусь. Я, наверное, вернусь в нашу честную, рабочую жизнь. Даже скоро. Вот еще немножко понять… разобраться… Всем тебе обязана и — правда! — благодарна, и — правда! — мне стыдно, что тебе больно. И я люблю. И… разве я могла оставаться в доме родителей, после того как вдруг поняла? Ты, не имея сам вины перед людьми, тонким сердцем сумел понять тот стыд, который мучил меня перед всяким, кто голодает, и всяким, кто трудится; и перед всяким таким мне хотелось тогда упасть на колени, плакать и в несносном стыде молить его о прощенье… Даже мама моя бедная, сама с таким разбитым сердцем, все же не понимала, что я всегда должна все до конца. И душила меня любя. Ты спас.
Ты пишешь, что это я мщу за то, что ты не согласился на фиктивный брак. Нет. Нет. Я уехала… ну, из-за кошки. Верь не верь!
А относительно моего желания, так ты же тогда еще говорил честно, что влюблен в меня. Я поняла давно, что тебе слишком было бы трудно… Да и неважно это: моя личность, мое целомудрие, мое счастие… Я же все хотела для дела. И как ты был красив в великодушии, когда радостно согласился отдать почти все мои деньги на дело. Ты бескорыстен, умен, твердый боец и добр вдобавок! Я же… Ах, у меня мысли, и чувства, и беспорядок… Но я приведу в порядок и вернусь. Только вот что: я вот чего буду совсем кротко просить — потому что чего же я посмею уже после своего поступка требовать? — ты позволь мне жить, как я не могу иначе. Ты, милый, столько смеялся над моим «аскетизмом», ты говорил правильно: «Не самоистязанием строится человеческое благополучие». Ты настоящий, ты деятель! Только вот что я тебе расскажу: здесь на пароходе я сплю на голом полу, и мне так хорошо! Это, как и прежде, что-то как бы мести во мне на меня же просит и… очищения.
Но и это неважно. А то важно, что шла за тобою на подвиг, а когда час твоего подвига пришел — покинула тебя. Это не потому, чтобы решимости в сердце не хватило, а потому, что вера в человеческое строительство не зажгла каждой единой моей кровиночки до конца…
Все же помнишь рубец на моей шее от братниной бритвы? Значит, больно же мне было тогда, девушкой еще, вдруг понять и так вдруг глубоко застыдиться. Ну, а каково же теперь, когда сама себя перестала понимать и за все себя казнить должна?
Сама себя перестала понимать, вот что ужасно, и все от нее, этой кошки. Слушай. Вот мое открытие, что есть зло непоправимое. Потому что с людьми ведь как-нибудь можно же, в конце концов, устроить. Было бы только побольше таких работников верных и не оглядывающихся, как ты. А теперь выслушай про непоправимое. У нас ведь много завелось мышей, и я, в твое отсутствие, достала кошку. Я прежде кошек не любила, т. е. не заинтересовалась. А к этой кошке очень привыкла и полюбила.
Недавно она окотилась. Пять котят. Четырех я на третий день захлороформировала. Это очень легкая смерть. Кошка как-то глухо скучала. Прибежит, уставится на меня такими янтарными глазами и мяукает жалко и зазывно как-то. Не умею лучше сказать. Я ей положу котенка пятого к соскам, она и успокоится. Вдруг услышит — за кухонной дверью завопил кот — и прыгнула к нему. Значит, еще в скором времени будут котята, и потом еще, и так, если не хлороформировать, то пятнадцать в год! А вчера мышь поймала, и я долго не могла разобрать, кто пищит у нее в зубах — котенок или мышь. Кошка ведь в зубах и котенка своего слепого таскала. И мне стало страшно. Одного слепо, глухо любит, как в глухом сне, другого мучает и пожирает, также в глухом сне. И толкает желание во сне, как толчки родов, как судороги смерти…
Я так подумала: вся природа в глухом сне. И стало страшно. Все глухо любит себя и глухо пожирает не себя. Глухо вспыхивают жизни, глухо потухают. И что пришло — пройдет, и что любилось глухо — забудется мертво. Мне так ясно почудилось: мир весь и человек в нем, как заколдованный, но все, что живо, — согласно с чарами глухого сна.
Только вот есть в человеке еще что-то несогласное. И это тем хуже, потому что ведь большею-то своей частью человек принадлежит этому сну, природе заколдованной. И все, что в нем живучее, земное, хлебное, телесное, прекрасно-телесное и желающее, — все от нее, от природы и ее сна. И наши усилия к тому только направлены, чтобы рамки выстроить, такие рамочки, как, например, восковые соты, чтобы никто в своей сотинке другому в его сотинке не вредил, и тогда будет общественное благополучие и каждому в своей сотинке свобода личности.
Но так как хотя и самая маленькая крупиночка, а все-таки есть, что не от мира сего, в человеке-то, когда так все притихнут в своих благополучных ячейках, то, думаю я, и услышат, как нестерпимо в тишине той громко мяукнет, жалко и зазывно, кошка и глянет на того благополучного человека покорными из сна глазами… Глянет на человека покорное из его сна — его непоправимое одиночество… И человеку от той непокорной крупиночки не усидеть тогда в своем слепом благополучии.
И что тогда сделать ему? Как же человеку расколдовать кошку, чтобы она увидела прозревшего котенка, и затисканную мышь, и меня — свою сестру бедную — человека? И чтобы человек, и кошка, и мышь нашли слово такое, чтобы расколдовать себя (потому что крупица, которая не от мира сего, как самый крепкий яд в крови!), и чтобы огонь-то не от этого мира, который позволяет, который даже приказывает мне осудить и отрицать все, что не от огня моего, моего человеческого, неприродного, нетелесного, нехлебного, не желающего, не опаляющего красоты нездешней, — чтобы огонь мой разбудил своим звоном мир?..