Толстый, разозленный вмешательством, привстал с дивана и, осторожно обойдя телевизор, двинул недовольного правой. Прямо через дыру. Тот исчез где-то за стеной, судя по грохоту выломав по пути дверь. Сунув голову в отверстие, его величество веско произнес несчастному вслед.
– Никогда, слышишь чувак, никогда не говори мне под руку, сечешь?
Я усмехнулся, возражать взбешенному Мастодонту, мог только полный идиот. По телевизору беззвучно шел показ мод. Модели отрывисто двигались по подиуму, словно через пару секунд у них начнется ломка, и они попадают с каблуков, выставив вверх острые колени. Затем вышел какой-то педик в цветастом платке. Он жал сам себе ручки умильно улыбаясь гостям. Миллионы которые он зарабатывал на тряпках, позволяли ему улыбаться.
Никогда. Никогда. Никогда не говори под руку Мастодонту, я прикрыл глаза. Есть правила, нарушать которые не следовало. В жизни вообще много правил, преступив которые, оказываешься в совсем безнадежной ситуации.
– Так он был один, этот Мейерс?
– Путался с какой-то бабой. Говорил, что без нее ничего бы не вышло. Вроде она там что-то организовала. Что-то связанное с наукой. Я особо не вникал. Дело тухлое.
– Что за баба? Как зовут?
– Никто не знает, – тощий Хесус развел руками. – Она не из наших, господин старший инспектор.
– Мы, правда, об этом ничего не знаем, Эди. Ты же понимаешь? – мягко заверила мама Ангелопулос. Свет, падавший из окон, освещал ее честные слегка выцветшие глаза. Она смотрела на нас, а руки продолжали автоматически двигать спицами, вязанье приросло уже на пару дюймов. Я ей почему – то верил. Но все же задал мучивший меня вопрос.
– Вам знакома фамилия Левенс, миссис Ангелопулос?
– Нет. А что он возит? – она была стойкой бабулей – мама Ангелопулос, очень стойкой, и все же бросила взгляд на мои руки. Это было простительно. Странно когда ты сам не замечаешь того, что вызывает внутренние судороги у собеседников. Все эти шрамы, подживающие ногти, синева под глазами. И еще более странно было встретить настоящее сострадание там, где его в принципе не должно было быть. Ни единой крошки милосердия. Абуелита твердо смотрела мне в глаза, ожидая ответа.
– Так. Ничего, – я пожал плечами, ничего он не возит и мои подозрения стали совсем уже беспочвенными. Доктор был чистым как ангел. И никаких зацепок. Мейерс, теперь мы знали фамилию первого, мертв. Больсо тоже. Кто-то бродил с «Питоном» за поясом. Моба засопел и, посмотрев на меня, развел руками. Мы узнали, все что могли. Пара небольших светлых пятен на темной картине. Из-за стены слышался стон и треск – очнувшийся сосед покидал поле битвы.
– Если что-нибудь узнаете, сообщите нам, – беспомощно произнес я.
Бабуля кивнула и ласково улыбнулась.
– Может быть пообедаете, а, Эди? – к моему удивлению, его величество отрицательно мотнул головой. Не сегодня, мама Ангелопулос.
Не сегодня. На прощанье, тощий Хесус повинуясь взгляду так и не покинувшей кресло бабули, всучил нам коробку сигар. В знак уважения, как он сказал. Бандероли на коробке, конечно, отсутствовали. Проходя по коридору, я обратил внимание на тюки с тряпками. В полутьме было плохо видно, но мне все же удалось разглядеть надпись «Гельвин Гляйн» на каждом. Вспомнив джинсы детектива Соммерса, я рассказал о его недавнем приобретении спускавшемуся по лестнице толстяку. Тот заржал, вспугнув голубей сидевших на окне.
– Этому павлину, Макс… – произнес он и, не договорив, провалился сквозь гнилые перекрытия площадки вниз. В каморку консьержа, мило развлекавшегося с бутылкой виски. Приняв его величество за первое видение приближающейся белой горячки, тот набросился на старшего инспектора с кулаками. Не успевший прийти в себя после падения Мастодонт осыпаемый ударами, ворочался в обломках как медведь в буреломе.
Бедняга, прилетало ему неслабо, оппонент оказался крепким малым. Такие сначала бьют, а потом разбираются что к чему. Консьерж внутреннего сгорания лупил кулачищами наотмашь. В ответ мистер Мобалеку лишь слабо крякал и пытался достать того прямыми. Каморка ходила ходуном. Поглядев на этот цирк пару секунд, я перескочил через вставшие дыбом доски и бросился вниз на помощь. Меня распирал смех.
Когда, наконец, возня утихла. Мы выбрались из приюта мамы Ангелопулос, прихватив в качестве компенсации недопитую бутылку противника.
– Зубы я сложил в твой левый карман, чувак! Проверь, все ли на месте! Теперь Маржолена отсыплет тебе кулек карамелек, – обижено орал толстый в открытые двери, противник не отвечал, потому что лежал в беспамятстве. – Ну, не с’ка, а, Макс? Я, кажется, сломал ногу.
Действительно, монументальная ступня ощутимо припухла, распирая порванный сланец. Мистер Мобалеку тяжело хромал, опираясь на меня. В довершении всего оказалось, что пока мы беседовали с бабулей и внучком, машину Мастодонта вскрыли. Воришки отогнули матерчатый верх и опустили стекла. К моему удивлению ничего не пропало, древняя кассетная магнитола была на месте и пластиковый пес качавший головой на панели тоже. Напротив, в нише бардачка, чья-то добрая душа оставила недоеденный сандвич и горсть мелочи.
– Милосердие, Макс, даром никому не дается. У некоторых его даже больше, чем у Папы, несмотря на то, что все они отменные мерзавцы и негодяи, – философски произнес его величество и небрежно откусил дар неведомых благотворителей. – Человек настолько ленив, что даже если бы оно было вроде жвачки на асфальте, и каждый мог отковырять себе кусочек, ни один м’дак, не сообразил бы этого сделать. Милосердие дается Господом раз и на всю жизнь.
Я с ним согласился: мы тоже были милосердны, раз не сдали консьержа в легавку. Потрогав распухшую губу, я сел за руль.
– Поехали, приятель, теперь мне нужно полечить дрыжку, – продолжил мой товарищ и отхлебнул конфискованный виски. – Вот скажи мне, что за баба, с которой путался этот мудень с «Питоном»?
Я пожал плечами, ответ на этот вопрос меня тоже интересовал.
Нырок в фиркадельки
Раз! На меня накатывает мутная волна. Отвратительная слизь лезет в рот. Я задыхаюсь, пускаю пузыри, отплевываюсь, кашляю, с шумом и бульканьем выпускаю воздух, ругаюсь, на чем свет стоит. Волосы липнут ко лбу.
Два! Волна откатывает, зависает где-то там по краям ванны, прилипает к стенкам. Я сплевываю.
– Леха, давай! – и мой напарник дает. Он маячит надо мной в грязной рубахе, цвет которой определить уже невозможно и старых брюках, подпоясанных проводом. Хозяйской спецовкой потомственный анархист Леха брезгует. На униформу у него аллергия.
Три! Мороженые тушки сыплются в мутную жижу. Марганцовку совсем развезло, она смешалась с сукровицей. От чистой прозрачно-розовой химии не осталось ничего. А слабый запах уже превратился в настоящую, пропитавшую все вокруг вонь. На кой черт, мы с Лехой постоянно ныряем в эту громадную ванну? Ведь к концу смены уже не отмыться, и мы сами превращаемся в подгнивающую куриную плоть. Разит от нас так, что Яхья с Магомедом запрещают нам заходить в свою каморку, которую гордо именуют офисом. Офиса того на пару плевков, три стола и бухгалтерша, занимающая угол у окна. Она постоянно жалуется, что ей дует и носит серые шерстяные платки вокруг грандиозной талии.
– Все, вылазь, пусть отмокает, – я делаю последние взмахи деревянным мешалом, по-другому никак, тушки слипнутся, и будут долго размораживаться. Леха жует мятую сигарету. Дует на заворачивающийся столбик пепла. Руками трогать нельзя, бумага сразу же намокает от слизи, которой они покрыты. Я курю точно также, зажимая сигарету зубами, делая резкий выдох, чтобы сбить пепел. Тот кружится и падает вниз, в проклятую гнилую мешанину. Мы с Лехой передовики, мы кормим народ. Три тонны куриных тушек за смену. Покрытых желтоватым слезливым льдом на входе и розовых и свежих при выходе. Мы кормим народ, всех этих людей, брезгливо ворочающих кур на прилавке. Кормим, но думаем совсем о другом.
– Денег дадут сегодня, Макс, не знаешь?
– Не знаю, – я аккуратно дую, чтобы пепел отвалился.
– Второй месяц, Макс, – напоминает Леха. – Пора шабашить с этим, как думаешь?
Я никак не думаю. Мне некуда идти. Все, что у меня есть: койка, где-то в недрах Дорогомиловского рынка, вилка, ложка и пара чистых носков, которые я еще никогда не надевал. Я их берегу, для особого случая, вот только для какого, я еще не знаю. Леха меня понимает, кто-то живет здесь всю жизнь и ничего не меняет. Жажда перемен возникает только у очень сытых или у очень голодных людей. А у тех, кто еще может сводить концы с концами, на повестке всегда один и тот же вопрос: а, зачем?
Мой напарник не такой. Он из революционеров-недобитков, из тех, кто еще хочет все перекроить по-своему. Плюнуть против ветра. Тем более, что денег хозяева хотят зажилить, а вся та гниль, которую мы, два фокусника превращаем во вкусное и полезное, за последнее время выросла раза в два. То есть с пятнадцати тонн в неделю, до двадцати пяти. После десяти часов работы в ванне, спину ломит невозможно, не хочется ни есть, ни спать. Все тело деревенеет, пружится, наливается тяжестью. Голова пустеет. После работы мы пьем, если есть деньги. Или смотрим старый черно-белый телевизор. Он единственная наша связь с внешним миром. Делать нам в открытом космосе нечего, да и выходить особо некуда. Зато у каждого есть мечты.
– Пора шабашить, Макс. Ну их … – Леха хочет стать профессиональным нищим. Такой уж склад характера у всех революционеров-недобитков – деятельный. По его мнению, нищим быть хорошо. Нищим быть – это минус три тонны за смену и большие деньги.
– А дальше? – я сплевываю окурок, прилипший к губе. Сквозь мутно-желтые стекла светит серое солнце. Оно всегда здесь серое. Что утром, в шесть, когда рынок просыпается, начинают скоблить прилавки, а с мясных рядов доносится треск и шлепанье, рубят туши. Что в обед, когда из-под сводов несется гул толпы. Что вечером. Оно серое всегда.
– Да ничего, – безмятежно откликается Леха. – Найдем чего-нибудь, Москва большая.