Летом же 1650 года стало известно о том, что имперские войска вошли в состав испанской армии, и это вызвало бурю протеста со стороны шведов и французов. Казалось, вот-вот снова начнется война. Демобилизация приостановилась, и появились сообщения, будто шведы опять набирают рекрутов. Лишь каким-то чудом удалось избежать кризиса, и 14 июля 1650 года участники переговоров встретились в последний раз на банкете, устроенном для них теперь уже генералом Пикколомини. За городом он установил гигантскую палатку, украшенную зеркалами, канделябрами, цветами и символикой. Рядом была сооружена картонная крепость, напичканная фейерверками. После обычной перепалки, произошедшей между Врангелем и каким-то имперским генералом за первенство, гости расселись по местам в пять часов вечера и предались обильному пиршеству, сопровождавшемуся оглушительными залпами и тостами за мир и здоровье всех присутствующих. Когда пир закончился, Пикколомини собственноручно зажег запал, и картонная крепость взмыла в небо в вихре ракетных огней. Публику развлекал очень добродушный лев, у которого в лапе торчала оливковая ветвь, а из пасти лился нескончаемый поток вина[1503].
Главные переговорщики разъехались, но конференция заседала еще год, разрешая самые разные менее значительные трудности. Но и тогда остался неурегулированным целый ряд проблем. Испанцы не уходили из Франкенталя до тех пор, пока в 1653 году император не уступил им Безансон. Карл Лотарингский ретировался из крепости Хаммерштайн только в начале 1654 года, а в мае этого же года шведы наконец убрали свой последний гарнизон в Германии — из Фехты. Эвакуация войск тем не менее не прекращалась со времени первого заседания конференции в Нюрнберге в 1649 году. Урожай 1650 года жители большинства районов Германии уже могли собирать в условиях гарантированного мира. Знаменательно, что в празднованиях благодарения принимали участие дети: школьники в белых одеяниях и зеленых коронах пели в Долльштедте[1504], и школьники же приветствовали возвращение курфюрста Карла Людвига на границе Пфальца[1505]. Они символизировали будущее Германии, они были ее надеждой, возможно, единственной.
2
Немцы не впервые воевали на протяжении целого поколения, но легенды превратили именно эту войну в нечто исключительное и уникальное в истории и Германии и Европы. По крайней мере до середины XIX века никакие самые завышенные оценки людских и материальных потерь не казались чересчур экстравагантными и неправдоподобными. Считалось, что население страны сократилось на три четверти; еще более значительный урон был нанесен животноводству и материальному благосостоянию нации; сельское хозяйство вышло на довоенный уровень в некоторых регионах только через два столетия. Экономическая жизнь и торговля вымерли в большинстве городов; все последующие политические грехи обычно списывались на последствия Тридцатилетней войны — от причуд имперской конституции до заморской германской империи.
Критические исследования, проведенные за последние десятилетия, вскрыли два прежде не отмеченных обстоятельства: первое — в 1618 году Германия уже находилась на пути к краху; второе — данные того времени ненадежны.
Князья, стремившиеся уйти от финансовой ответственности, приводили собственные сведения об ущербе, граждане старались освободиться от уплаты налогов — в результате рисовалась крайне мрачная картина о положении в стране. В перечне ущерба, нанесенного Германии и представленного шведскому правительству, данные о разрушенных деревнях в некоторых районах превышали их общее количество, известное до начала военных действий[1506]. И журналисты и памфлетисты не скупились на гиперболизации.
В преувеличениях не было ничего необычного. Они ценны уже тем, что, помимо доли истины, которая в них содержалась, отражали умонастроение той эпохи, душевное состояние людей, определявшееся жуткой реальностью. Независимо от того, три четверти населения потеряла Германия или меньше, ясно одно: никогда прежде, да, вероятно, и впоследствии, в ее истории не было такого всеобщего ощущения беды и животного страха.
Изучая немногочисленные достоверные факты и критически осмысливая гиперболизации и явные легенды, приходишь к выводу: война была страшна в большей мере для отдельного человека, деревни или города, чем для нации. Конечно, совершенно беззащитный крестьянин страдал от налогов, грабежей и насилия, однако крестьянство же в целом стало сильнее в сравнении с другими слоями общества. Дворянство полностью зависело от крестьян в восстановлении сельского хозяйства, и это давало им возможность для самоутверждения[1507]. Похожее противоречие можно заметить и в бытовой экономике. Начиная с 1622 года и в продолжение последующих пятидесяти лет цены неуклонно снижались[1508]. Этот процесс сопровождался ростом заработков, и в результате стоимость жизни падала, а уровень жизни повышался в течение всей Тридцатилетней войны. Такая общая тенденция вовсе не доказывает, что люди не страдали от периодически возникавшего голода, мародерства и миграции. В сухом графическом изображении цены на зерно в Аугсбурге действительно снижались, но каждый внезапный рывок вверх означал голод и неминуемую смерть[1509].
Отчеты и цифры, оставленные нам людьми, жившими в ту эпоху, несмотря на все преувеличения, дают общее представление о тех последствиях войны, с которыми столкнулись в 1648 году власти и специалисты, взявшиеся за восстановление Германии. В этих данных, не важно, насколько они достоверны или гиперболизированы, содержится огромное человеческое горе, представляющее интерес если не для экономиста, то для историка. Одни только шведы обвиняются в том, что они разрушили почти две тысячи замков, восемнадцать тысяч деревень и более полутора тысяч городов[1510]. Бавария заявляла, что потеряла восемьдесят тысяч семей и девятьсот деревень, Богемия лишилась семидесяти пяти процентов населения и более восьмидесяти процентов деревень (каждых пяти из шести). В Вюртемберге, утверждают свидетельства, сохранилась одна шестая населения, в Нассау — одна пятая, в Хеннеберге — одна третья, в разоренном и опустошенном Пфальце — одна пятидесятая[1511]. Население Кольмара сократилось вдвое, от населения Вольфенбюттеля осталась только восьмая часть его прежней численности, в Магдебурге — десятая, в Хагенау — пятая, в Ольмюце — менее пятнадцатой[1512]. Минден, Хамельн, Гёттинген и Магдебург, судя по отчетам, лежали в руинах[1513].
Такова легенда. Можно привести и другие данные, которые трудно подтвердить. Население Мюнхена насчитывало двадцать две тысячи человек в 1629 году, а в 1650-м — семнадцать тысяч; в Аугсбурге в 1620 году проживало сорок восемь тысяч человек, в 1650-м — двадцать одна тысяча[1514]. В Хемнице от почти тысячи человек осталось менее двухсот, в Пирне из восьмисот семидесяти пяти жителей осталось пятьдесят четыре[1515]. Население Марбурга, подвергавшегося оккупации одиннадцать раз, уменьшилось вдвое, а муниципальный долг вырос в семь раз; и через двести лет бюргеры все еще выплачивали проценты по займам, сделанным во время войны[1516]. Население Берлин-Кёльна сократилось на четверть, а Ной-Бранденбурга — почти наполовину. Альтмарк, Зальцведель, Тангермунде и Гарделеген потеряли треть своих жителей, Зеехаузен и Штендаль — больше половины, Вербен и Остербург — две трети[1517]. Через Зунд из портов Восточной Фрисландии до 1621 года проходило ежегодно до двухсот судов; в последнее десятилетие войны — в среднем не более десяти[1518].
«Я никогда не поверил бы в то, что так можно изничтожить страну, если бы все это не видел собственными глазами», — говорил генерал Мортень в Нассау[1519]. У правителей, собиравшихся восстанавливать Германию, было предостаточно таких свидетельств.
Ущерб, нанесенный земледелию и скотоводству, оценить трудно в силу недостаточности достоверных данных о состоянии сельского хозяйства до и после войны. Можно отметить лишь одно обстоятельство: легче всего списывать на войну потери домашнего скота, зерна и прочих продуктов сельского хозяйства. Армии, несмотря на стенания, умудрялись жить до последнего дня на квартирах и сохранять хотя бы часть четвероногих животных, не обязательно лошадей, для всадников и обозов. Что касается мародеров, которые время от времени выходили за пределы своих баз, то деревни, стоявшие в стороне от дороги или укрывавшиеся в глухих долинах, могли избежать грабежей и разорения.
Лейпциг обанкротился в 1625 году, но муниципалитет испытывал финансовые затруднения уже давно[1520]. Отдельные города пережили совсем немного неудобств, а некоторые из них обогатились на войне. Эрфурт взялся у себя устраивать ежегодную ярмарку, когда в 1623—1633 годах Лейпциг оккупировали войска[1521]. Постоянно возрастало население Вюрцбурга[1522]. Бремен умудрился монополизировать рынок английских тканей