И разные люди, чужие люди станут глазеть на вас через огромное зеркальное окно – англичане, старьёвщики, художники, скульпторы, рабочие, солдаты, старые, грязные прачки – они скажут: «Ах, какая это была красавица! Посмотрите-ка! Ей бы кататься в коляске, запряжённой рысаками!» А в это время Свенгали промчится мимо в роскошной коляске, запряжённой рысаками, закутанный в дорогие меха, покуривая настоящую гаванскую сигару. Он войдёт, оттолкнёт всех этих каналий и скажет: «Ха-ха! Это та самая Трильби, которая не слушала Свенгали, а глядела на печные трубы и крыши, когда он говорил ей о своей пылкой любви, и…»
– Эй, чёрт бы вас побрал, Свенгали, о чём это вы толкуете Трильби? Ей тошно от вас, разве вы не видите? Отстаньте от неё и идите к роялю, или я снова шлёпну вас по спине!
Таким образом тупоголовый бык англичанин прекращал любовные излияния Свенгали и освобождал Трильби от получасового кошмара.
А Свенгали, который ужасно боялся тупоголового англичанина, подходил к роялю и брал немыслимо фальшивые аккорды, приговаривая: «Дорогая Трильби, подите-кa сюда и спойте нам „Бен Болта“! Я жажду прекрасных грудных звуков. Ну, идите!»
Бедную Трильби не приходилось долго уговаривать, когда её просили петь, и она охотно соглашалась, к великому неудовольствию Билли. Пение её было сплошным гротеском, чему немало способствовал аккомпанемент Свенгали, – это был триумф какофонии!
Когда она кончала петь, Свенгали снова – в который раз! – проверял её слух, как он выражался. Он брал ноту соль средней октавы, затем фа диез и спрашивал, какой тон выше, а она отвечала, что они оба звучат одинаково. Только когда он брал басовую ноту, а затем дискантовую, могла она уловить некоторую разницу между ними и говорила, что первая похожа на воркотню папаши Мартина, когда он сердится на жену, а вторая звучит так, будто её маленький крестник старается их помирить.
Она не отдавала себе отчёта в том, что у неё нет никакого музыкального слуха, а Свенгали делал ей комплименты по поводу её «таланта», пока Таффи не прерывал его возгласом: «А ну-ка, Свенгали! Вот мы послушаем, как вы сейчас запоёте!»
И принимался щекотать его так усердно, что тот захлёбывался, извивался и хохотал до колик.
В отместку Свенгали начинал насмехаться над Билли, крутил ему руки за спину и вертел волчком, приговаривая: «Боги небесные! Что за слабые руки! Совсем как у девушки!»
– Они достаточно сильны, чтобы рисовать, – отвечал Билли.
– А ноги! Как палки!
– Они достаточно сильны, чтобы лягнуть вас, если вы не отстанете!
И Билли, юный и нежный, изо всех сил отбивался от Свенгали; и когда тот готов был пойти на попятную, Таффи крутил ему самому руки за спину и заставлял петь другую песенку, несравненно более нестройную, чем пение Трильби, ибо Свенгали не смел и подумать о том, чтобы дать сдачи Таффи, – в этом вы можете не сомневаться!
Таков был Свенгали, терпеть которого можно было только ради его игры на рояле, готовый всегда дразнить, пугать, задирать, мучать кого угодно, кого бы то ни было из тех, кто был меньше и слабее, чем он сам, начиная с женщины и ребёнка, кончая мышью или мухой.
Часть третья
Проплыви все моря, океаны,
Обойди все дальние страны,
Нигде не найдёшь ты девицы,
Что с нею могла бы сравниться.
Думать о ней наслаждение!
Глядеть на неё упоение!
Прелестным сентябрьским утром, около одиннадцати часов, Таффи с Лэрдом сидели в мастерской, каждый перед своей картиной. Они покуривали, задумчиво поглаживая себя по колену, и молчали. По случаю понедельника оба были в подавленном настроении, тем более что накануне поздним вечером вернулись втроём из Барбизона и Фонтенбло, где провели целую неделю – изумительную неделю – среди художников, предположим, таких знаменитых, как Руссо, Милле, Коро, Добиньи и других, не столь прославленных на сей день. Особенно очарован был Маленький Билли. Жизнь богемы пленила его своим артистизмом, ему захотелось носить простые блузы, ходить в деревянных башмаках и широкополых соломенных шляпах. Он поклялся себе и своим друзьям, что когда-нибудь поедет туда и останется жить там до самой смерти, – он станет писать лес таким, каков он есть, и населять его прекрасными людьми, выдуманными им самим. Он будет вести здоровую жизнь на свежем воздухе, простую по своим материальным запросам, но возвышенную по духовным стремлениям.
Наконец Таффи сказал:
– Мне что-то не работается сегодня. Так и тянет погулять в Люксембургском саду и позавтракать в кафе «Одеон», где вкусные омлеты, а вино не синее.
– То же самое приходило в голову и мне, – признался Лэрд.
Таффи накинул на плечи старую охотничью куртку, нахлобучил потрёпанный картуз, козырёк которого торчал почему-то кверху, а Лэрд облачился в видавшее виды пальто, достававшее ему до пят, водрузил на голову древнюю соломенную шляпу, обнаруженную ими в мастерской, когда они пришли её нанимать, и оба направились в путь по ласковому солнышку к студии Карреля. Им хотелось соблазнить на прогулку Маленького Билли. Они надеялись уговорить его бросить работу и разделить с ними их лень, аппетит и общий упадок духа.
Каково же было их удивление, когда, спускаясь по узенькой, кривой улочке Трёх Разбойников, они увидели самого Билли, шедшего им навстречу с таким трагическим видом, что они даже встревожились. В одной руке он держал кисть и палитру, в другой – свой небольшой саквояж. Он был бледен, шляпа сдвинута на затылок, волосы торчали во все стороны, как у взъерошенного шотландского терьера.
– Господи! в чём дело? – спросил Таффи.
– О-о-о! Она позирует у Карреля!
– Кто позирует?
– Трильби! Позирует этим разбойникам! Не успел я открыть дверь, как увидел её; она была там, я видел! Меня будто по глазам ударили, я удрал! Я никогда не вернусь в эту проклятую дыру! Я еду в Барбизон, буду писать лес! Я шёл предупредить вас. Прощайте!
– Подождите минутку. Вы сошли с ума? – сказал Таффи, хватая его за шиворот.
– Пустите, Таффи, пустите меня, чёрт побери! Я вернусь через неделю. Но сейчас я еду! Пустите, слышите?
– Постойте, я поеду с вами.
– Нет! Я хочу быть один, совсем один. Пустите меня, говорю вам!
– Не отпущу, пока вы не поклянётесь, – дайте честное слово, что напишете нам, как только туда приедете, и, пока не вернётесь, будете писать ежедневно. Клянитесь!
– Хорошо: я клянусь – честное слово! Ну же! До свиданья, до свиданья! До следующего воскресенья! Прощайте! – И он исчез.
– Чёрт возьми, что всё это значит? – воскликнул взволнованно Таффи.
– Наверное, он был потрясён, когда увидел, что Трильби, одетая, переодетая или неодетая, позирует в студии Карреля, – он ведь такой чудак. Но, должен сказать, я удивляюсь Трильби. На неё дурно влияет наше отсутствие. Что её принудило к этому? Она никогда не позировала в подобных мастерских. Я считал, что она позирует одному лишь Дюрьену да старику Каррелю.
Они прошли несколько шагов в молчании.
– Знаете, мне пришла в голову страшная мысль – этот глупец влюблён в неё!
– Мне давно приходила в голову страшная мысль, что она влюблена в него.
– Как это было бы глупо! – откликнулся Таффи.
Они пошли дальше, раздумывая над своими страшными догадками, и чем больше они раздумывали, соображали и вспоминали, тем сильнее убеждались, что оба правы.
– Хорошенькая заварилась каша! – сказал Лэрд. – Кстати, о каше – пойдём позавтракаем.
Они были настолько деморализованы, что Таффи задумчиво съел три омлета подряд, Лэрд выпил две бутылки вина, Таффи – три, а потом они целый день бродили по городу, боясь, что Трильби забежит к ним в мастерскую, – и оба чувствовали себя глубоко несчастными.
Трильби пришла позировать в студию Карреля вот по какой причине.
Каррелю вдруг вздумалось писать с натуры в течение целой недели в кругу своих учеников, чтобы они могли смотреть и писать с ним вместе и, если возможно, писать, как он. Он попросил Трильби оказать ему любезность и позировать в студии, а Трильби чувствовала такое преданное расположение к великому Каррелю, что охотно согласилась. Поэтому в понедельник утром она пришла в студию, и Каррель поставил её на помост в позе девушки на прославленной картине Энгра «Источник», с глиняным кувшином на плече.
Работа началась в благоговейной тишине. Приблизительно минут через пять после этого в студию вбежал Билли. При виде Трильби он остановился как вкопанный и замер на пороге, с ужасом глядя на неё. Потом всплеснул руками, повернулся и исчез.
– Какая муха его укусила, этого Билли? – осведомился один из учеников (они выговаривали его английское прозвище на французский лад).
– Может быть, он что-то забыл, – отозвался другой. – Забыл почистить зубы или сделать пробор в волосах!
– Или прочитать утреннюю молитву, – сказал Баризель.
– Надеюсь, он вернётся! – воскликнул сам мэтр.
Комментариев по поводу инцидента больше не последовало.
Но Трильби очень встревожилась и стала размышлять, в чём же дело.
Сначала она думала по-французски – на французском диалекте Латинского квартала. Перед этим она целую неделю не видела Билли и беспокоилась теперь, уж не заболел ли он. Ей так хотелось, чтобы он писал её; она мечтала, что он напишет прекрасную картину, и надеялась, что он, не теряя времени, вернётся.
Затем она стала думать по-английски – на чистейшем английском языке, который был в ходу в мастерской, что на площади св. Анатоля, – на языке своего отца, и вдруг её осенила внезапная догадка, дрожь пробежала по её телу, холодный пот выступил на лбу.
У Маленького Билли было необычайно выразительное лицо, а у неё – прекрасное зрение.
Неужели он пришёл в ужас от того, что она позирует здесь?
Она знала, что в его характере есть странности. Ей припомнилось, что ни он, ни Таффи с Лэрдом никогда не просили её позировать им обнажённой, хотя она сама была бы в восторге услужить им. Она вспомнила, каким молчаливым становился Маленький Билли, когда подчас она упоминала вскользь о том, что позирует «для всего вместе», как она выражалась, каким опечаленным он выглядел при этом и каким серьёзным.