С запада дул свежий бриз, и плавный неторопливый прибой разбивался в желтоватую пену, которая отливала обратно в море, призрачно белея на синеве волн.
Небо было бы сплошь бирюзовым, если бы не дымок далёкого парохода – длинная, тонкая, темноватая полоска, тающая в воздухе; белые и коричневые паруса рассыпались по глади морской, как горошины – величественно проплывали корабли…
Маленький Билли изо всех сил старался воспринять эту красоту не только зрительно, но и сердцем, как воспринимал её когда-то мальчиком, и громко, пожалуй в тысячу первый раз, проклинал свою бесчувственность.
Почему эти потоки воздуха и воды не могли превратиться в чудесный поток звуков, чтобы проникнуть в душу и пробудить уснувшие чувства? Звуки – вот единственное, на что он откликался всей душой, одна эта радость и была ему оставлена, но, увы! он умел писать лишь картины, а не музыку!
Он процитировал строки из поэмы Теннисона о морских волнах Алисиному псу, смотревшему на него ласковыми, умными глазами. Его звали просто «Трэй» – кличка, которой часто наделяют собак в романах, но редко в действительности. У Маленького Билли была склонность произносить вслух монологи и пространно декламировать стихи любимых им бардов.
Всякий, кто сидел на этой скамье, считал своим долгом вслух или про себя произносить строки из этой поэмы – кроме, конечно, тех немногих приверженцев старины, которые всё ещё повторяют: «Стремите, волны, свой могучий бег!» – или людей самой высшей культуры, которые цитируют лишь восходящее светило: Роберта Браунинга, или, наконец, людей некультурных, которые просто-напросто молчат – и тем сильнее чувствуют!
Трэй молчаливо слушал.
– Ах, Трэй, пожалуй, лучшее, что можно сделать с морем – это написать с него картину. Неплохо – выкупаться в нём. Но самое, самое лучшее – навеки уснуть на дне его. А ты как считаешь?
…Прилипли раковины к рёбрам…
Где сердце билось – краб ползёт…
Хвост Трэя изобразил виляющий вопросительный знак, он повернул голову сначала в одну, затем в другую сторону. С устремлёнными на Билли глазами он был неотразим в своей добродушной, собачьей задумчивости.
– Ты необыкновенно приятный слушатель, Трэй, у тебя исключительно хорошие манеры! Как у всех псов вообще, я полагаю, – сказал Маленький Билли и, помолчав, нежно воскликнул: – Алиса! Алиса! Алиса!
В ответ Трэй издал мягкий, воркующий, носовой стон на высоком регистре, хотя по природе своей обладал баритоном и обычно издавал внушительные, воинственные грудные звуки, как истый ура-патриот.
– Трэй, твоя госпожа – дочь священника, поэтому она для меня ещё загадочнее, чем любая другая женщина в этом непонятном мире!
Если бы моё сердце, Трэй, не было глухим, как уши у спутников Одиссея, когда они плыли мимо сирен, – ты слышал что-нибудь об Одиссее, Трэй? Он любил собак! – Так вот, если бы сердце моё не было глухим, я бы полюбил твою госпожу; может быть, она вышла бы за меня замуж – о вкусах не спорят! Я достаточно хорошо себя знаю, и смею утверждать, что был бы хорошим мужем, сделал бы её счастливой и тем самым осчастливил бы ещё двух других женщин!
Что же касается лично меня, Трэй, это не имело бы большого значения. Мне всё равно – не эта, так другая, только бы она была красива. Ты сомневаешься? Погоди, пока не заведётся у тебя сгусток внутри… внутри… где оно у тебя?.. Ну, там, где ты хранишь свою нежность.
Теперь ты понимаешь, в чём дело со мной, – сгусток! Малюсенький кровяной тромб на корешке нерва, не больше булавочной головки!
Подумать только – такая малость, а причинила столько горя, сломала человеку жизнь, разве не так? О, будь она проклята!
И, как мне сказали, такая же малость может меня излечить!
Ведь и крупица песка или алмаза – всё малость. Но как нужна мне та песчинка любви, которую мне может дать Алиса! Одна она во всём мире может излечить меня прикосновением своих рук, губ, глаз! Я знаю, я чувствую это! Мне приснилось прошлой ночью, что она посмотрела мне в лицо, взяла за руку, поцеловала и сказала о своей любви! Какой это был чудесный сон! Маленький сгусток растаял, как на губах снежинка, и после стольких лет я снова стал самим собой – а всё от поцелуя чистых девичьих уст.
Никогда в жизни меня не целовали чистые девичьи уста, кроме, конечно, моей матушки и сестры, но они не в счёт, когда дело касается поцелуев.
Нежный мой врач, врачующий лучше всех в мире! Сразу всё вернётся ко мне, как мне снилось, и нам всем будет хорошо вместе.
Но, Трэй, твоя госпожа – дочь священника и безоговорочно верит всему, чему её учили с детства, так же, как и ты, надеюсь! И за это она мне нравится – и ты тоже! Она верит своему отцу – поверит ли она мне, который мыслит совсем по-иному? И если так, хорошо ли это будет для неё? Как быть тогда с её отцом?
Ведь жить и больше не верить своему отцу – ужасно, Трэй! Сомневаться либо в его честности, либо в его уме! Ведь он (с помощью матери) учил самому лучшему – если он вообще хороший отец, – пока не появился кто-то другой и не начал учить совершенно иному…
А если с детства она затвердила уроки отца, то сумеет ли понять, на чьей стороне правда. Молись по-прежнему, моя милая! Что касается меня, я никогда не потревожу твою веру в отца земного или небесного!
Да, я явственно вижу, как она стоит на коленях в церкви, склонив хорошенькою головку на руки. Складки её платья спокойно улеглись вокруг неё. А под ними существо из плоти и крови, тихое, милое, ласковое, – вечная женщина с любвеобильным сердцем и беспомощным разумом, всегда порабощённая или сама порабощающая, всегда не довольная собой, никогда не свободная до конца… слабое, хрупкое создание, которое я так часто изображал, так хорошо изучил и так люблю! Только художникам и скульпторам дано познать всю полноту этой чистой любви!
Она склонилась в молитве, кроткая и покорная, и шепчет слова благодарности или мольбы; может быть, молится за меня.
Не тревожь её за молитвой…
Она не сомневается, что её услышат где-то на небесах. Невозможное свершится. Она так горячо молит об этом!
Она верит, верит, чему она только не верит, Трэй?
Мир был сотворён в шесть дней, и ему всего шесть тысяч лет. Когда-то на него обрушились потоки ливней и затопили всю землю – а всё из-за скверных, безнравственных людей, живших где-то там, в Иудее, которые ничего не знали о том, что им следовало знать! Довольно дорого стоящий способ разъяснения! А не безнравственный и не скверный Ной – и его уважаемая семья спаслись в ковчеге. Был ещё и Иона с китом, и Иисус Навин с солнцем – чего только там не было. Ты видишь, я помню всё это. Для тех, кто не верит, как верит она, во все эти чудеса, приуготовлены вечные муки, но это не мешает ей быть счастливой, хотя она очень добра, ведь при одной мысли, что кому-то больно, она страдает!
Ну что ж, в конце концов если она верит в меня, то, очевидно, способна верить во что угодно!
Я даже не убеждён, что хорошенькой женщине пошло бы неверие во всю эту старую, наивную вселенскую чепуху. Как ребёнку, наверное, не идёт, если он не верит в существование Красной Шапочки, в истинность сказок. Мы слушали их, сидя на коленях у наших матерей, – в них много очарования! Будем же верить во все сказки, пока мы можем, пока не вырастем и не умрём, пока не поймём, что всё это вымысел.
Да, Трэй, я стану бесчестным – ради неё. Мне придётся преклонить колени рядом с ней, если мне посчастливится, а затем проделывать это ежедневно утром и вечером, да и в воскресный день тоже! Чего я только не сделаю для этой девушки, единственной, которая поверила в меня? Я буду уважать и эту веру и сделаю всё, чтобы её оправдать. Эта милость, дарованная мне на земле, слишком драгоценна, чтобы играть ею…
Вот всё, что касается Алисы, Трэй, твоей милой госпожи – и моей.
Но у Алисы есть ещё отец, а это совсем другой коленкор, как говорят французы.
Следует ли из любых соображений притворяться перед другим человеком – даже если это священник и, возможно, ваш будущий тесть? Вопрос этот – дело вашей совести!
Если я попрошу у него руки его дочери, как мне хочется, – а он спросит меня о моих религиозных убеждениях, как он не преминет сделать, что мне сказать ему? Правду?!
(Тут я должен с огорчением признаться, что скрытный Билли открылся во всём своему четвероногому другу и обнажил перед ним одну из самых непривлекательных сторон своей многосторонней натуры: мрачный современный скептицизм, свой личный печальный вклад в болезнь века.)
– Что тогда ответит он мне? Отнесётся ли снисходительно к робкому, благонамеренному, бесприютному художнику, как я, которому предоставлен один-единственный выбор между Дарвином и римским папой и который давно его сделал – раз и навсегда – даже раньше, чем услышал имя Дарвина.
К тому же, что мне до его снисхождения? Мне это безразлично. Священники занимают меня столь же мало, как и его – художники.
Но что подумает он о человеке, который говорит: «Послушайте, бог, в которого вы верите, не мой бог и никогда им не будет, но я люблю вашу дочь, она любит меня, и лишь один я могу сделать её счастливой!»
Он не святой пророк, он сам из плоти и крови, хоть и священник, и любит свою дочь не меньше, чем Шейлок любил свою.
Скажи мне, Трэй, ты ведь живёшь в их семье, – кто может предугадать мысли обыкновенного, заурядного священника, который столкнулся с такой проблемой?
Может ли он, смеет ли так же просто и прямо подходить к вопросу, как и все остальные люди, если он отгородился от жизни всякого рода предрассудками?
Ведь, несмотря на свою профессию священнослужителя, он так же хитёр, тщеславен, своекорыстен, честолюбив, лицемерен, как я или ты, Трэй, – и не меньше нашего печётся о земных благах.
Он считается джентльменом, – это одно из преимуществ его профессии, – а возможно, мы с тобой не являемся таковыми, ибо ведём себя иначе, чем он и его присные. Может быть, он священником для того и стал, чтобы считаться джентльменом. Это, пожалуй, такой же путь, как и всякий иной к этому званию; во всяком случае, гораздо безопаснее, дешевле и ничем не хуже, чем, например, взять патент на чин офицера, путь, доступный сыновьям самых преуспевающих мясников, булочников и торговцев подсвечниками.