Трильби — страница 41 из 58

Мальбрук в поход собрался,

Миронтон, миронтон, миронтэн!

Один господь лишь знает,

Когда вернётся он.

Припев «Миронтон, миронтэн» звучал как квинтэссенция воинственной решимости, задорной уверенности в своих силах. Услыхав его, любой солдат готов был бы лихо пойти на приступ!

Вернётся он на Пасху,

Миронтон, миронтон, миронтэн,

Вернётся он на Пасху,

Или на Духов день…

Слушатели всё ещё улыбались, хотя в припеве зазвучало безотчётное сомнение, неясный страх – смутное предчувствие!

Но Духов день проходит —

Миронтон, миронтон, миронтэн —

Мальбрука нет как нет!

И тут, особенно в припеве, послышалась тревога, такая ощутимая, естественная, человечная, что она объяла всех, сердца забились сильнее, дыхание стеснилось.

Мадам на башню всходит,

Миронтон, миронтон, миронтэн —

И вдаль с тоской глядит!

О, как все мысленно устремились за ней! Анна, сестра моя Анна![28] Видишь ли ты, что вдали?

Вдали оруженосец,

Торопит он коня…

Ощущение приближающейся беды гнетёт душу, оно болезненно, оно почти невыносимо!

Оруженосец верный,

Какую весть несёшь?

И тут Билли снова рыдает навзрыд, как и все остальные. Припев стал жалобным воплем нестерпимого ожидания. Бедная, безутешная герцогиня! Бедная Сара Дженнингс![29] Так ли вас известили об этом?



Оркестр аккомпанировал всё время очень сдержанно, играя лишь необходимые обычные аккорды.

Внезапно, без всякой предварительной модуляции, тон понизился на целую терцию, выявляя всю глубину могучего контральто Трильби; оно зазвучало так торжественно и сурово, что слёзы высохли, но дрожь проняла всех. Струнные инструменты играют под сурдину. Постепенно замедляя темп, аккомпанемент становится всё богаче, насыщеннее, шире – теперь это уже похоронный марш.

Зальётесь вы слезами,

Услышав весть мою…

Оркестр гремит всё громче и громче. Раздаётся «Миронтон, миронтэн» – как погребальный звон!

Смените платье ваше

На чёрные одежды…

Раскаты могучего колокола слились с оркестром, и очень медленно и так проникновенно, что весть эта навеки запечатлеется в памяти тех, кто услыхал её от Ла Свенгали:

Мальбрук убит в сраженье,

В чужой земле лежит.

Всё стихло. Конец.

Величавая эпическая поэма, скорбная трагедия, над которой пять или шесть тысяч обычно весёлых французов горько плачут, всхлипывая и утирая глаза, – всего только незатейливая старая народная французская песня, детски наивная, вроде английской песенки про «малютку Бо-Пип», на самый простой мотив.

После минутной гробовой тишины, какая бывает на похоронах, когда первая горсть земли падает в могилу, публика снова безумствует, и Ла Свенгали, которая никогда не поёт на бис, кланяется направо и налево, стоя среди моря цветов, затопивших сцену.

Наступает главный и заключительный номер программы. Оркестр в быстром темпе играет четыре вступительных такта «Impromptu» Шопена (ля минор), и вдруг с головокружительной внезапностью Ла Свенгали начинает свою партию и поёт мелодию «Impromptu» – без слов. Словно лёгкая нимфа, уносящаяся в вихре радостной игры, она вокализирует эту фантастическую пьесу, как не сыграть её ни одному пианисту и ни одному роялю не издать звуков, столь бесподобных!

Каждая отдельная фраза драгоценна, как брильянты чистейшей воды, нанизанные на золотую нить. Чем выше и звонче она поёт, тем упоительнее, и ни одной певице не спеть выше и звонче!

Волны мягкого, нежного смеха, самая суть юности, невинной, великодушной, пылко откликающейся на всё, что есть в природе естественного, простого, радостного: свежесть утра, журчанье ручья, рокот ветряной мельницы, шелест ветра в дубравах, песня жаворонка в поднебесье; прохлада и солнце, благоухание цветов на рассвете и аромат летних лесов и полей; вешние игры птиц, пчёл, бабочек и разных зверушек; все краски, и звуки, и запахи, которые принадлежат счастливому детству, счастливому первобытному состоянию в благословенных, тёплых странах, знакомые нам или доступные пониманию большинства из нас, – всё это есть в голосе Трильби, когда она, заливаясь плавными, певучими, искромётными трелями, чаруя россыпью хрустальных ноток, поёт свою дивную песню без слов!

И слушатели чувствуют и вспоминают вместе с нею. Никакие слова, никакие изображения не передали бы всего этого так неотразимо, так вдохновенно. И слёзы, льющиеся из глаз растроганных до глубины души французов, – это слёзы чистого сердечного умиления при воспоминании о самом заветном! (На самом деле Шопен, может быть, думал совсем о другом – об оранжерее, например, с орхидеями и лилиями, с туберозами и гиацинтами, ну, да ведь всё это не относится к делу, как сказал бы Лэрд по-французски.)

Она поёт медленную часть, адажио, с его капризными фиоритурами: пробуждение девственного сердца, первый трепет чувств, заря любви, её тревоги, страхи, надежды. Бархатные, мощные, глубокие грудные ноты подобны раскатам огромных золотых колоколов, вокруг которых плещутся и звенят маленькие серебряные колокольчики – колоратурные бисеринки, которые она роняет с высоты своего неповторимого, небывалого голоса.

И снова быстрая часть, воспоминания детства, только темп всё стремительнее. О, с какой быстротой, но как отчётливо, как громко, звонко, нежно! Нет, таких звуков никто никогда и не слыхивал – они перекрывают оркестр, они затрагивают самые сокровенные струны души, они полны несказанной радости; ливень струй брызгами рассыпается в воздухе, кипит и пенится, разбивается о камни, сверкая на солнце!

Гений, чудо вселенной!

Ни признака напряжения, ни малейшего усилия. На лице Трильби широкая ангельская улыбка, рот раскрыт, белые зубы ослепительно сверкают, и, тихо покачивая в такт головой, она послушно следует за палочкой Свенгали, рассыпаясь трелями всё быстрее, выше, звонче!..

Ещё одна-две минуты, и всё будет кончено! Как фантастический фейерверк под конец праздника, как тающие бенгальские огни, голос её замирает вдали, отдаваясь эхом отовсюду, – еле слышное дуновение, но какое! Последний взлёт, хроматическая гамма на нежнейшем пианиссимо до верхнего ми! Последняя искра угасла в воздухе. Тишина.

Минутная пауза, и несметная толпа, охваченная единым порывом, встаёт – в воздухе мелькают шляпы, платки, зал бушует, гремят овации, несутся неистовые крики: «Виват, Ла Свенгали! Брависсимо, Ла Свенгали!..»

Рядом с женой на сцене стоит Свенгали, он целует ей руку, они кланяются и удаляются, занавес закрывается за этими удивительными артистами, но раздвигается для них снова, и снова, и снова!

Таков был дебют Ла Свенгали в Париже.

Он длился не более часа, из которого добрая четверть ушла на приветствия и овации!

Автор, увы, не музыкант (как, безусловно, уже выяснили его музыкальные читатели), он скорее почитатель лёгкой, чем серьёзной, музыки. Он глубоко сожалеет о неуклюжести и неубедительности своей смелой (и несколько самоуверенной) попытки вспомнить впечатления тридцатилетней давности, воскресить незабвенную, драгоценную память о премьере в концертном зале Цирка Башибузуков.

Если б я мог привести здесь серию двенадцати статей Берлиоза, озаглавленных «Ла Свенгали», которая была перепечатана отдельным изданием из музыкального журнала «Эолова арфа» и стала теперь библиографической редкостью!

Или красноречивейшую статью Теофиля Готье «Мадам Свенгали – женщина или ангел?», в которой он доказывал, что испытать на себе власть подобного голоса можно и не имея музыкального уха, а «глаз художника» (таковым он обладал!) не обязателен для того, чтобы пасть жертвой её «прекраснейшего образа». Он доказывал, что для этого достаточно быть просто человеком! Я запамятовал, в каком именно журнале появилась эта хвалебная ода; она не вошла в полное собрание его сочинений.

Или вздорный, впадающий в крайность, колкий памфлет господина Благнера о тирании «Свенгализма», где он пытался доказать, что виртуозность, доведённая до таких вершин, – порочна; что она является акробатикой голосовых связок и восхищает лишь галлов с их «истерической сентиментальностью» и что это феноменальное развитие гортани и низменные восторги по поводу чисто физических свойств наносят удар всей настоящей музыке, ибо всё это ставит Моцарта, Бетховена (и даже его самого) на одну доску с Беллини, Доницетти, Оффенбахом, с любым итальянским шарманщиком, с любым шарлатаном ненавистных парижских тротуаров и низводит высочайшую музыку (даже его собственную!) к уровню кафешантанного припева!

Вот и всё, что можно сказать относительно «Благнеризма» против «Свенгализма».

Боюсь, что скромные размеры этой повести не позволяют мне привести здесь ещё многие шедевры технически-музыкальной критики.

Но, кроме того, у меня есть к этому и другие причины.

Трое наших героев пошли пешком до бульвара. Одни они молчали среди толпы, которая лилась шумным, говорливым потоком из Цирка Башибузуков и запрудила всю улицу Сен-Оноре.

Они шли под руку, как обычно, но на этот раз Билли был посредине. Ему хотелось ощущать тёплую, благотворную близость двух своих любимых старых друзей. Казалось, он снова обрёл их после долгой пятилетней разлуки. Горячая любовь к ним переполняла его сердце; от полноты чувств он всё ещё был не в силах говорить!

Сердце его исходило любовью к самой любви, к жизни и смерти, любовью ко всему, что было, есть и будет, – совсем как в прежние дни.

Он готов был обнять своих друзей прямо среди улицы, при всех, обнять от счастья, что это не сон, не обманчивый мираж. Он снова стал самим собой после пяти долгих лет, как бы пробудился от летаргии – и этим он был обязан Трильби!