Ах! Эти паузы и рулады, внезапные переходы из тьмы к свету и обратно – от земли к небесам!.. Эти замедления и взлёты, и неуловимые переливы а-ля Паганини от звука к звуку, как порхание ласточки!.. Или плавный полёт чайки! Вы вспоминаете эти звуки? Ведь они сводили вас с ума! Пусть какая-нибудь другая певица только попытается проделать те же трели – вам сразу станет тошно. А всё Свенгали… он был волшебником!
А как она выглядела, когда пела! Вы помните? Руки заложены за спину, дорогая её, прелестная, стройная ножка покоится на скамеечке, густые волосы струятся по спине! А добрая улыбка, как у мадонны, такая мягкая, лучезарная, нежная! Ах, господи боже мой! При одном взгляде на неё можно было заплакать от любви. Такова была Трильби! В одно и то же время и Соловей и Жар-Птица!
Наконец она научилась всему: из горла её лился любой звук по её желанию. Свенгали изо дня в день показывал ей, как можно этого достичь, – ведь он был величайшим учителем, а если Трильби что-нибудь усваивала, то уж крепко, по-настоящему. Вот так-то!
– Как странно, – сказал Таффи, – она так внезапно потеряла рассудок в тот вечер в Друри-Лэйн, что совершенно всё забыла! Я полагаю, она поняла, что Свенгали умер в ложе, и сошла с ума.
Затем Таффи рассказал маленькому скрипачу о предсмертной, лебединой песне Трильби и о фотографии Свенгали. Джеко всё это уже слышал от Марты, ныне покойной; он продолжал молчать, задумчиво покуривая. Потом он поднял глаза, поглядел на Таффи и, как бы собравшись с силами, сказал: «Сударь, Трильби никогда не была безумной, ни одной минуты!»
– Как? Вы хотите сказать, что она нас всех обманывала?
– Нет, сударь! Она никогда не могла бы обмануть кого бы то ни было и никогда в жизни не лгала. Она просто забыла – вот и всё!
– Но, чёрт возьми, мой друг, такие вещи не забываются и…
– Сударь, послушайте меня! Она уже умерла, так же как и Свенгали с Мартой. Мне тоже недолго осталось жить на свете: я очень болен, и вскоре моя болезнь прикончит меня. Слава тебе, господи, я уйду без страданий.
Я открою вам тайну.
На свете существовали как бы две Трильби. Одна – та самая Трильби, которую вы знали и которая не могла взять ни одной верной ноты. Она была добра, как божий ангел. Теперь она им стала! Но она умела петь не больше, чем я скакать на лошади. Она не могла петь, как не может скрипка сама заиграть. Она никогда не могла отличить один мотив от другого, для неё все ноты звучали одинаково. Помните, как она пыталась петь «Бен Болта» в тот день, когда впервые появилась в мастерской на площади св. Анатоля, покровителя искусств? Это было ужасно, это было смешно, не правда ли? Прямо хоть уши затыкай! Это была ваша Трильби, и моя тоже – я любил её, как только может любить человек свою единственную любовь, сестру, ребёнка, бедную страдалицу на земле, благословенную святую в небесах! И я был счастлив, что такая Трильби существует! Вот она-то и любила вашего брата, сударыня, о, всем сердцем! Он так и не понял, что он в ней потерял. Её любовь была столь же огромна, как её голос, и так же божественно сладостна и нежна! Она обо всём рассказывала мне. Бедный Билли, как много он потерял!
Но буквально одним мановением руки, одним взглядом, одним словом Свенгали мгновенно умел превращать её в другую Трильби, в своё собственное творение. Он мог заставить её делать всё, что ему было угодно… Если б в это время вы воткнули ей в тело раскалённую иглу, она и не почувствовала бы…
Стоило ему сказать: «Спи», – и она немедленно превращалась в какую-то зачарованную Трильби, в мраморную статую, которая могла издавать дивные звуки – те самые, которые были ему нужны. В эти минуты она думала его мыслями, желала того же, чего желал он, и любила его, по приказанию, любила странной, воображаемой, искусственной любовью… будто через зеркало отражая, как бы наизнанку, его любовь к самому себе… как эхо, как тень! Только так!.. Кому она нужна, такая любовь! Я даже не испытывал ревности!
Да, вот эту Трильби он учил петь, и… и я помогал ему… Господи, прости мне! Эта Трильби была лишь певческой машиной, органом, каким-то музыкальным инструментом, скрипкой Страдивариуса, ожившим флажолетом из плоти и крови, – всего только голосом, лишь голосом, бессознательно воспроизводящим то, что Свенгали пел про себя в душе, ибо для того, чтобы петь, как Ла Свенгали, сударь, нужны были двое: один, обладающий голосом, и другой, знающий, что с ним делать… с этим голосом… Поэтому, когда вы слушали, как она поёт «Орешник» или «Impromptu», на самом деле вы слушали, как Свенгали как бы поёт её голосом, совершенно так же, как Иоахим играет «Чаконну» Баха на своей скрипке!.. Скрипка господина Иоахима! Что она знает о Себастьяне Бахе? А что касается «Чаконны»… она ей глубоко безразлична, этой прославленной скрипке!..
А наша Трильби… Что знала она о Шумане, о Шопене? Ничего! «Орешник» и «Impromptu» оставляли её глубоко равнодушной, она зевала, слушая их… Когда Трильби-Свенгали обучалась пению… когда Трильби-Свенгали пела, – или когда вам казалось, что она поёт, – наша Трильби переставала существовать… она как бы спала… По правде сказать, наша Трильби в это время была мертва…
Ах, сударь… но Трильби, которая была творением Свенгали! Я слышал, как она пела во дворцах для королей и королев!.. Так не пела ни одна женщина ни до неё, ни после… Я видел, как императоры и великие князья целовали ей руки, сударь, а их жёны и дочери обнимали её и всхлипывали… Я видел, как самая сиятельная знать выпрягала лошадей из её коляски и на себе везла её домой в гостиницу… с факелами, с пением и приветственными кликами… А серенады всю ночь под её окном!.. Она об этом никогда не знала! Она ничего не слышала – не чувствовала – не видела! Но она раскланивалась с ними – кивала налево и направо, как королева!
Я аккомпанировал ей на скрипке, когда она пела простому люду на улицах, на ярмарках, гуляньях и празднествах… Толпа вокруг неё безумствовала… Однажды в Праге с Свенгали от нервного возбуждения случился припадок! И вдруг наша Трильби проснулась и с удивлением стала озираться вокруг, не понимая, что случилось… Мы отвезли Свенгали домой, уложили в постель и, оставив его на попечении Марты, отправились – Трильби и я – под руки, через весь город, за доктором и за едой к ужину. Это был самый счастливый час моей жизни!
Ах, какая жизнь! Какие путешествия! Какой триумф и приключения! Их так много, что они могли бы составить целую книгу… десяток книг. Пять счастливейших лет с «двумя» Трильби! Какие воспоминания!.. Я ни о чём другом не могу думать… только об этом… днём и ночью… даже когда пиликаю на скрипке для старой Кантариди… Ах! Только подумать, как часто я играл для Ла Свенгали… для этого стоило жить… а потом спешил домой к Трильби… к нашей Трильби… настоящей!.. Благодарю тебя, господи! Я жил и любил! Жил и любил! Сестра моя нежная на небесах… О, милостивый боже, сжалься над нами…
Глаза его покраснели, голос звучал высоко и пронзительно, дрожа и срываясь, в нём слышались слёзы. Воспоминания взволновали его до глубины души; возможно, подействовало на него также и вино… Он положил локти на стол, уткнулся лицом в ладони и зарыдал, бормоча что-то на своём языке (может быть, на польском), словно молился.
Таффи и его жена встали и, прислонившись к окну, молча глядели на пустынный бульвар, где армия уборщиков тихо и бесшумно подметала асфальт. Над ними темнело небо, но звёзды уже начинали бледнеть, предвещая близкий рассвет, занималась заря, а лёгкий утренний ветерок шелестел и трепетал в листве платанов вдоль бульваров – чудесный, лёгкий ветерок, как он приятен в Париже! Показался открытый экипаж, послышался голос возницы, он напевал какую-то песенку; Таффи окликнул его; тот отозвался: «К вашим услугам, сударь», – и подъехал к ресторану.
Таффи позвонил, попросил подать счёт и расплатился. Джеко крепко спал. Таффи осторожно разбудил его и сказал, что час поздний. Бедный маленький скрипач с трудом проснулся, он немного опьянел. Он выглядел дряхлым стариком: ему можно было дать за шестьдесят – за семьдесят лет. Таффи помог ему надеть пальто, взял его под руку и повёл вниз. Там он дал ему свою визитную карточку, сказал, как они с женой довольны встречей с ним, и обещал написать ему из Англии – обещание, которое он, конечно, сдержал, можете в этом не сомневаться.
Джеко обнажил курчавую седую голову, поцеловал руку миссис Таффи и сердечно поблагодарил их обоих за добрый и ласковый приём.
Потом Таффи почти поднял его на руки и посадил в экипаж, причём весёлый возница заметил:
– А! Я прекрасно его знаю; это тот самый, что играет на скрипке в «Муш д'Эспань»! Он, наверное, хорошо поужинал, как заправский буржуа, не так ли? «Маленькие радости контрабандистов», а?.. Не беспокойтесь! Я о нём позабочусь. Он неплохой скрипач, правда, сударь?
Таффи пожал руку Джеко и спросил:
– Где вы живёте, Джеко?
– Номер сорок восемь по улице Пусс Кайу, на пятом этаже.
– Как странно! – заметил Таффи, обращаясь к своей жене. – И как трогательно! Ведь там жила Трильби – в том же доме, на том же этаже…
– Да, да, – сказал, просыпаясь, Джеко, – это мансарда Трильби, я живу там уже двенадцать лет; пусть только кто-нибудь попробует меня оттуда выгнать! – И он слабо рассмеялся над своей невинной шуткой.
Таффи сказал вознице адрес и дал ему пять франков.
– Благодарю вас, сударь! По ту сторону реки – около Сорбонны, не так ли? Я позабочусь о нём, будьте спокойны! Сорок восьмой! Ну, поехали! Прощайте, месье, мадам!
Он взмахнул кнутом и покатил, напевая себе под нос:
Мой муж глядит на нас!
Мистер и миссис Уинн дошли пешком до своей гостиницы, которая была неподалёку. Миссис Уинн оперлась на могучую руку мужа, крепко прижалась к нему, слегка вздрагивая от ночной прохлады. Шаги их гулко отдавались в тишине. Оба молчали. Они устали, им хотелось спать, и на душе было очень грустно. И каждый из них думал (зная, что о том же самом думает и другой), что им было совершенно достаточно одной недели в Париже. С какой радостью они через несколько часов услышат гомон грачей вокруг своей уютной, милой усадьбы в Англии, куда в скором времени приедут три славных мальчугана на каникулы.