Ибо, невзирая на животные его свойства, Виттгенштейн был засланцем отнюдь не нынешнего Вельзевула, но того древнего существа истинного мщенья, Бааль-Зебуба, солевылепленного задолго до того, как подъятая длань Каина отбросила тень свою на все человечество.
– Здесь и Теперь, – проговорил Виттгенштейн, словно бы чтя мои мысли. – А не Рядом и Тогда, и Через Дорогу. – Он откровенно пришепетывал, сражаючись со своими словами, объявляя мне себя, как избалованный кветч и нытик. Он вращался пылающим возгораньем вкруг моей главы, и я изгибался, следя за его всеобъемлющим круговым движеньем.
Сильно ярясь, я сделался капитален, симпатичен и с готовностию фантастичен во всех своих деяньях, а также нанес сносно действенный взрез его крючковатому носу, каковой почти лишил его означенного отростка; тот мне виделся слишком уж видным.
Всегда провожу я такое вот наблюденье – и пускай скептики выводят собственные свои заключенья: из каждого деянья можно извлечь мораль, дабы человек высокой уважаемости и тонкости ума мог по-прежнему оказаться ебущимся не с той ноги, сколь превосходен бы сам по себе он ни был.
– Вот тебе! – вскричал я, уже вторично обуявшися паводком пламени и всплеском дурной крови, коя в свой черед пала мне поперек правого плеча. – Твоя правда! – намекнул я, не навлекая на себя faux pas; сие сотворило размах нашей ситуацьи.
Крупные многоножки, красные, как жуки-светляки, навалились мишурно, вляпываясь и впаиваясь в личность меня-сосунка; ибо длани мои отнюдь не покоились на страже праздно, а богато провентилированный ангел присел в явном неудобствии за ярд или около того от меня.
Я выступил вперед, навстречу сериозным неприятностиям.
Из него хлынула холодная белиберда, и я скитался в отвращеньи от пустословья его, сигналючи своему жарешнику примоститься, приуготовляясь к пенетрацьи инаморато.
– Кто готов к Спермингу? – Лик мой смазался, услоенный фосфурецированным маслом, – в небесном услуженьи он весь поблескивал, аки «Золотой Эль Дженнера». – Я весь во вниманьи Вы-Ебать печенку.
Ухватываете направленье моей походки тут?
И тогда Виттгенштейн явил мне мириады своих пёзд. Вот тут, прямо у меня на глазах филозоф простерся; вздутое существо. Была ль его туша многих тонн весом? Вставши, достиг ли он пятидесяти футов? По-моему, да. Его большое ангельское тело пресмыкалось постоянно в моем радиусе доступности. Широкая спина его предстала предо мною голой, а движенье кожи, коя шевелилась раньше рябью, ныне стало хаотичным. Вихри испятнанной плоти окружали то, в чем я без труда признал влагалища, что дюжинами изобильно произрастали вдоль и поперек всей спины Виттгенштейна, защищенные небольшою армиею щупалец, каждое в фут длиною, толщиною с кулак и окраса зеленого: были они все в крапину, с красными кончиками, словно машущие кронами пальмовые деревья окрест тех водянистых оазисов.
Его щупальца пребывали в непрестанном змеином движеньи, оглаживали ему кожу, а плоть гнали волнами по всей длине тела его, где она волноломами свисала округ его ляжек. Они питали крохотные организмы (семитского происхожденья) на коже его, опускаючи вещество прямо в синие сосущие полости его пёзд. С его мясистого загривка из открытых проколов брызгали шоколадом «Пять Мальчитков Фрая» – как евреи в Сущее.
– Но только в кружку загляни, / Мир явлен словно искони[20], – произнес Виттгенштейн, смеяся надо мной, пустившися в крепкую филиппику супротив моего поведенья, когда задрал я свою ногу в сапоге и оседлал его со спины.
В те дни мужчины обставляли труды свои с радостию. – Се муж твой, – с готовностию поставил я в известность королеву блядей; и впрямь склонился я пред женским в том громадном ангельском теле. Но, невзираючи, все равно выеб бы его безлюбо, лишь из чувства долга и дабы навести ебаный стыд на его слабость. Дабы принизить его, а себя вознести. Не стал я стучаться в его двери, но вошел силою, дразня и размещаючи боком себя на спине его, а его щупальца отбивали семафорные сигналы на Божьей гордости моей. Я глодал блядину дыру его столько же рьяно, сколько рыцарский турнир привлекает к себе Злорадцев.
За что б ни принимал меня Иисус, наверняка – не за солнечного зайчика.
Тот дух блуда, что часто подводил меня к хожденьям по лунному свету, не оставил меня, и я приступил к пиздоклумбе Виттгенштейна с мичманским рвеньем – так же ковочные кузнецы вливают лошади снадобье. Запах моей собственной спермы пьянил меня, и та вульва, в каковую макнулся я, стала Шехерезадою увесистых ощущений. Пизда сия сочилася всею еротикою, что имелась в природе Виттгенштейна, извращенной и невротичной, она раздувалася в такт моему блистательному стержню, покуда никакого добра в нем больше не осталось.
Однакоже основанья моих склонностей заложены были чересчур уж прочно, чтобы их легко можно было выбрать с корнем; и покамест я определенно мог, хотя б на время, потакать привычкам меня окружавших, я вовсе не бездействовал праздно в занятьях, коим был прежде привержен.
Продолжавшееся воодушевительное нытье Виттгенштейна, песнь ветра и вообще вся его хвастливая манера выгнули мне спину, когда я замерял ея свои калибром, и я из-за его очень грубых и злокозненных насмешек перерезал его пылающую глотку с радостию счастливого хлопуна.
Что ж касаемо лично меня, то я не был непривычен к виду крови (сего дорогостоящего красителя) в созвездьи отбывающих жизненных соков. Никакое ура не слетело с уст моих, но недоволен я отнюдь не был. Кружевные нежности по отбывающим в мир иной были пановой свирелию для нрава моего. Подобающий час николи не бывал прошедшим для запоздалого отбытья.
Каждый рецепт есть ребус для старого аптекаря. Даже когда вечно присутствуют рыкуны в изобильи, что кромсают репутацьи солидных и весьма щеголеватого вида мужчин.
Изувеченный раскромсанным горлом, сей неучтивый филозоф продолжал зычно оглашать. Его язык неверного представленья по-прежнему располагал скверным словом-другим, что адресовалися моей личности и поведенью. Столько фальши и преувеличений выкладывал он – столько обстоятельств искажал и столько измысливал – причем некоторые из последних обладали достаточной достоверностию, чтобы обмануть даже самых сторожких, – что естьлиб не долг, должным деяньем моим было б освободить рассудок его от бремени жизни. Похоже, по меньшей мере, споспешествовать опроверженью злонамеренных клевет не есть неверно.
В обмане акромегалические длани его взбивали воздух. Я же приуготовился к одному последнему толчку и заговорил скудным своим советом:
– Сперва сердце берешь, затем сердце бьешь. – Ощутивши себя оседлым в теле своем, я легко оттаял и вновь чиркнул твердым своим клинком ему по шее. Плотный рокот беспокойства, исторгшийся из него, затопил бы собою дюжину воющих «Рок-Ол».
То было приятственное и утвердительное время, и, отметил я, сие настало одно из тех немногочисленных мгновений, когда все люди равны – когда они суть часть пищевой цепи. Я склонился и изъял из Виттгенштейна громадный кус, почти сплошь кость. Жуя мясо его, я нарек его Подчиненным.
Северхор, царь Вавилонский, верил в кровососущих существ, и вавилоняне поклонялись самой древней породе ангелов – Эдимму, вампирическим тварям ночи, вошедшим в легенды человечества в виде уийро, созданий вроде летучих мышей, используемых нигр, что гнездилися на шеях у неверных вдов.
Единая кровь требует единой Англьи.
Утирая уста, без малейшего намеренья рогатить, я опустился на колени прямо там же, на массивной его спине, и вскользнулся в его щупальца, позволивши себе раскрыться. Вода, столь сребристая оттенком своим, вспенилася из его пёзд, сокрывши меня от мира. Там роскошествовал я, как человек океанский.
В ярости еб я его пёзды, сам не свой от похоти. Вольтижируя от одной к другой ныряющим кролем, покуда не покрыл их все до последней, я оставлял за собою вещества своей спермы, ярые в его пламенных леди-Джейнах. Меня пятнала кровь от биющих щупалец его, столь хлестко чистая на моей коже.
Запах Виттгенштейновых любовных соков был блаженен. Лишь зловонные застойные воды реки Ируэлл, подымавшиеся в самый разгар лета, могли сравниться с ним своею сладкой терпкостию. Но я наслаждался, извлекал невероятнейшую радость из осповатого еврея. Тело мое громыхало ангельским униженьем; ни единый зверь с раздвоенным копытом, ни единый дух не могли заниматься инфернальным своим делом лучше сего жидовского филозофа.
Любовь его была вполне пропитана ужасом.
– Клянусь своей душою! – воскликнул я, по-прежнему извлекаючи полную толику оскорблений от его сребрящейся пиздоклумбы. Поспешностью движенья, фыркая в бороздах своих смертельною веселостию, amour, таково порожденная им, едва ль не обратила меня прямо-таки в идолополонника. – Ради самоей души моей, – сыграл я самому себе эхом, пианиссимо, и, насытившися, откинулся назад, а дыханье меж тем верещало и овевало меня.
От сей личности дуло неебическою бурей. Кровь его (словно бы свидетельствуя куриозу) хлестала из горла его суматохою: жидкая сия кавалькада начиналася легким галопом из свежей дыры у него в шее.
– Кровь и жир должно смешанные, как говорит Хогарт, создают нужный сорт пудинга.
Как Виттгенштейн свои мысли вокализовал, сказать я не мог.
Говоря без обиняков, его скудные ангельские власы свисали прямыми хлопьями, даже не прикидываючись украшеньем его физии, а горло его (там, где не было оно раскрыто встречь стихиям) взбухало, словно бы в сердцевине его произрастал гнойный тонзиллит сверхкапризнейшего норова.
Там я и покинул его, вертящегося, аки дичь под винтовым домкратом. Сверкаючи опустошающейся страстию, отбываючи прочь от взора моего пенящимся клеем; в высшей степени отвлеченного ужасами.
Сосунов, а тако-же личностей низших сословий, почти что по наставленьям гумора мгновенья сего оставляю я наколотыми и разделанными по-мясницки. Мои верительные грамоты мальчика-плетневика до сих пор могли б звучать гамом Старого Бартлеми в дичайшем его виде.