Я был там (как вам известно) и могу поручиться за недужную валидность лагерей. Однакоже событья, записанные полвека спустя, николи полностию не правдивы; в сем можете на меня положиться.
Единственная долгая щетинистая косица влас росла хвостом из ямочки на подбородке Царя Греха Нахренбте. По крайней мере пятнадцати футов длиною толстый волос сей, казалось, одержим собственною разумною жизнию. Он скитался скручивавшеюся змеею, елозя вкруг него, понужая большое тело его тряско колебаться. Сим пианым манером он продолжал еще несколько ярдов, после чего уставился на следующую свою добычу в кишащей толпе. Вдруг резко выпрямился, после чего быстро втянул шею и щелкнул подбородочным своим волосом, яко кнутом. Влас хлестнул, и вниз по шее еврея стекла линия крови, заставивши его вскрикнуть фальшию в высочайшей степени.
К вящему беспокойству осмотрительных родителей Большой прошел средь малого народца, хлеща налево и направо. Когда его пышная отметина возникла на младенце, прикованном к колыбельке своей, оставивши на милом тельце сем понятье об его кармазинном почерке, те хлевы эхом отозвались на его веселие, словно бы самая мать Христова издала звук свежим рожденьем.
По Большому ползал анимизм, как проделывает он сие со многими мужами, зачастую совокупленный с похвальным стремленьем ко знанью.
Сколь бы ни был велик или мал муж сей, я б подскользнул к нему и выеб его б до паденья на колена. В кулаках моих жестко гнездился Капитан Бритва, а посему намерен я был вырезать на лике его новую ебаную пизду. Еврейские мужланомозглые, дворняги и гамнососы таилися с лицемерьем своим по всем лагерям смерти, кои мне посчастливилось посещать. Стало быть, тут никаких сюрпризов.
– Ступай по ебаной сей мешанине, – интонировал я. Царь Грех дунул носом, щелкнул языком и вновь закатил зеницы свои, поблескивая некоей влажностию во цвете лица своего, коя никогда не высохнет. Какой-то миг смотрел он прямо на меня, щерясь, всего кипящего меня оставивши в грубой мощности. После чего Жидожог извлек из унылого закутка дитенка, пораженного младенческим параличом, и заставил его ковылять предо мною. Дитя поверх лайковых сапожек на пуговичках носило короткие гетры – поистине еврейский Фонтлерой. А когда я замахнулся крыстангом – толстою гибкою палкой – на голову ребенка, брасопя его разбрызгом, ибо он назвал меня «Шхиною» – иудейским обозначеньем проявленья Бога, – то знал, что сие удовлетворяет меня в чорном позоре, и откатил назад, дабы предоставить Большому его следующее действье.
С тою же точностию, с каковой за тиком следует так, я присутствовал при рожденьи множества Смертей, зачастую – повитухою. Бессчетные числа смывал я в Аид, а потому кое-как разбирался в наружности человека пристойно удовлетворенного, каково было и расположенье Большого, и вскорости он уж покинул поле зренья моего, хладнокровно потряхивая перстом и большим пальцем своим на деснице, глаголаючь:
– А теперь – лицом к стенке.
Когда Большой ушел, меня обступили новые чада, игравшие в летние свои игры, и я проталкивался сквозь них, прерывая их бессодержательные проказы – «Призрак в Саду», «Ведерко и Шаги», «Хитрый Лис», «Старушка из Ботани-Бея», «Пни Банку», «Соберись-Освободи» и множество им подобных, коих не мог я поименовать. Воздух продолжал и далее дуть сепьей, а ароматы и далее наращивались неуклонно, и вскорости у меня вновь вскружилась глава от запаха миробалана и зеленого консервированного имбиря, а тако-же изобилья гретого белого сухого вина с пряностями, а еще и вкуснейших вин, «Флипа»[44], проклятой вони «Фит-тот-Джина» и «Топ(и)холла»[45].
Я фыркнул и свернул в низкий узкий вход, очень темный и сырой для преодоленья. Еще два поворота вывели меня в грязный загроможденный угол, открывавшийся непосредственно на застойный поток. Покуда плескал я по всей его длине, водовороты отходов испещряли поверхность его, творя собою блесткие криволинейные зерненья и пародьи на радужную палитру. Подымались и лопались множественные пузырьки, а набитое грязью сало гноилось и облепляло все низы моих ног. И я, наблюдаемый голодающими прозваньями из детской, чувствовал, будто иду вдоль по темной улице, топкой от трясин.
Снаружи «ГРАЧЕВНИКА» небо могло быть запросто заморошено и темно, однакоже тут свет был фазирован так, что лишь несколько футов его могло проникнуть в сию улочку или же уголок и ничего боле, да и свежий ветерок не тревожил смертоносных испарений, обитавших тут, заражая собою клейкий сумрак.
На миг я подумал, что меня сызнова втянуло в Солфорд – стоять в молчаньи на брегах загрязненной реки Ируэлл, покуда та вила змеистый путь свой сквозь Полумесяц. Я кратко трудился на бумагопрядильнях и красильнях, что тянулися на мили вдоль теченья ея, и до сих пор чуял пот усталых людей и слышал крики команд от безразличных мародеров земли, в чьем рабстве вкалывали они.
Юным революцьонером, гуляючи по Мэнчестору и Солфорду, наблюдаючи за злокачественными мануфактурами, грудившимися по берегам мерзкого Ируэлла, филозоф и германец Фридрих Энгельс поощрял гнев свой (в отличье от друга его Маркса) придать существенности его виденью, и тем помогал произвести на свет «Das Kapital».
Он предоставил правдивый отчет, за что я могу поручиться, об отвратительном и душегубском свойстве жизни на фабриках и мануфактурах северо-западной Англьи. Что ж удивляться тут, стало быть, тому, что мы стали одним из первых оплотов фашизма в Англьи. Многих светил сего региона я был горд называть своими добрыми соратниками. Мы были хребтом Союза Моузли в те священные деньки.
Я – живое воплощенье тех мерзких и попранных условий, кои натравили на землю наши так называемые улучшатели и буржуазья (quorum pars).
В 1844-м, вернувшися в Германию после своего первого захода на изгнанье в Мэнчестере, работаючи у отца своего в мануфактуре, Энгельс с уверенностию предвещал неотвратимое пришествье высшего существа – такого, как я, – с тех самых брегов и вод реки.
Радуюсь я убийству – тому, самому товарищескому из Искусств, – а отнюдь не фотографированью покойников.
Покуда не взяли меня в свои объятья инвалидности сего века, я жил так, чтобы нипочем не каяться в содеянном, разложеньи либо же распаде.
Хотите вы сего или нет, но таково будет мое наследье для лучшей Англьи.
Предо мною стояла плачущая еврейка, напоминавшая Кэтрин Мэнзфилд. Отмахнувшися от заразы трупных мух, кормившихся ею, я оказался пред огромными вратами. Вошел, опустивши голову, и миновал арку их из кованых букв – слов «Arbeit Macht Frei», силуетами проступавших противу красных моргающих небес.
Я покинул «ГРАЧЕВНИК» и пришел в землю моих грез – либо вернулся туда, где формировалась самая личность моя? Все было не шикарно, но даже сия унылость меня согревала.
Выпрямившись, в корректной своей позе я унюхал превалирующую вонь жарившегося мяса, репы, лука и моркови – и уловил в дуновеньи ветерка лишь намек на горелый шоко лад, а при сем укрепился и с радостию снова взялся за труд в Саду Еротики.
Николи не бывало существа, вполне мне подобного.
И тут всю личность мою вдруг облил свет дневной, и стоял я пред каменьями, что бесконечно старше самой расы людской.
Окаменелые панцири моллюсков – аммоноидов и двустворчатых морского происхожденья – а также галька, отчищенная до гладкости частыми дождями, усеивали мусором своим плотную глину возле сих скал.
Выстроенная на сих скалах и вбуренная в них стояла одинокая массивная «БУМЕРИЯ» – примитивная печь, в коей железо покрывалось каменьями и глиною. Подо всем етим, раскаляя сию крепкую печь, докрасна пылал огнь.
Чтобы печь не угасала, наняты были толпы топчущихся евреев, кои подавали собою необходимую тягу. Выступая человечьими мехами, они дули воздухом, покуда не падали на колена. Я видел, как пот лопается на голых их кожах (лишь Мелкий Ричард и «Кронос» потеть могли боле). Многие издыхали от усилий, еще дюжины рушились наземь, возлегая в постоянно преследующем их отчаянье там, куда пали они, отхлестанные до бессознательности людьми в мундирах Мертвой Главы.
У боков «БУМЕРИИ» расстилался обширный простор сваленного как попало кирпича и камня, разбросанная галька и кипы травы. Надо всею сценою сей висело ощущенье запустенья, кое прерывалось лишь резкими вдохами издыхающих евреев и вращеньем ржавых вентиляторов. Газовый деготь, сернистая известь и аммиачная вода омывали окружающую скалу.
Под сим углом мне все ето напоминало Биоскопический Синематограф на Хэммерсмитском Бродуэе, коий я как-то раз ночью просматривал.
Когда же двинулся я далее по Вверх-И-Дале и Вниз-И-Дале-авеню, многие Feldzeichen (Боевые Штандарты), несшие на себе надписи «Deutschland Erwahe» – «Проснись Германия», – трепетали на ветру, поддерживаемые оперативниками «БУМЕ РИИ». И вновь дети играли тут в свои партийные игры: «Пуд реница у Пупсика», «Кармашек Полли», «Фермер в Логове» и «Пищи, Свинка, Пищи». Кругом проворно заходили люди, дабы флаги и далее оставались над их смеющимися прыгучими очерками.
Я стоял на своем, а группа евреев-задоходов – ни на миг не отводя своих от меня взоров – маршировала мимо прямо ко входу в «БУМЕРИЮ»: особым спринтом, огонь сосал им ноги, пронзительней в воющем блюзе своем, нежели чорные евреи Падуки, штат Кентаки.
Свешиваясь мертвыми со сплетающихся вервий из человечьих влас, вкруг меня летала и плясала дюжина голых евреев. Я поднырнул под их презренное вращенье, как уж есть мрачно освещенное слабыми електрическими сферами, болтавшимися на деревьях, и оставил их с gaîte de cceur[46] их же времяпрепровожденью. До меня доносилась трагическая музыка («Реквиемы» Моцарта или же Верди, либо Бетховенова «Missa Solemnis»), рокотавшая в отдаленьи, словно горести Обезианы, недавно научившейся говорить.
Я переместился в область деревянных хижин, незамедлительно показавшуюся мне знакомою и несоответственно обли ственную древесами.