– Я всегда вежлив с евреями – никогда не называю их «жидами» или «пархатыми». Это оскорбление. Но несмотря на все это, еврей есть еврей.
– Вполне. – Эпплтон вдруг посерьезнел. – Антисемит есть тот, кто ненавидит евреев больше, чем ему полагается. Хоть я человек и нравственный, в моем положении я должен хранить нравственный нейтралитет. Я повинуюсь букве Закона, но как – это вопрос личного толкования. Иногда меня критикуют за то, что действую, исходя из своих крепких христианских принципов. И если такова цена, которую я должен платить за то, что прав, так тому и быть. Жена моя – моя любовь. Моя дочь – моя будущность. Моя работа – мой лучший друг. Единственное, по чьему поводу я всегда буду тверд, – евреи. Они – мусор в море жизни, и я не успокоюсь, пока почти все они до единого не поплывут, как дрянь, по тем же грязным водам и одним своим числом не придадут достоверности своим мерзким делишкам… э-э, мы же здесь о порнографах ведем речь, не так ли?
В этот миг Энкарнисьон выключил радио. Несомненно, если у него и было бы какое-то намерение вернуться к власти – какового у него не было, – Мэнчестер стал бы идеальным городом, в котором начинать такую деятельность. Но опять же, как тут можно ошибиться с Англией вообще – в ее-то нынешнем состоянии пост-имперской текучести? Мэнчестер теперь – все равно что предвоенный Берлин. В старину он бы без труда проникся ко второй столице. Теперь же она лишь подкрепляла теорию Шпенглера.
Еще одной причиной его приезда в Мэнчестер стал Виттгенштейн, бывший учеником Шопенхауэра: он всю свою жизнь регулярно посещал Англию. Людвиг родился в Вене в 1889 году и в девятнадцать лет записался аспирантом по аэронавтике в Мэнчестерский университет. Тот располагался менее чем в пяти минутах ходьбы по Оксфорд-роуд.
– Виттгенштейн действительно занимался исследованиями реактивных двигателей, что я всегда считал странным занятием для философа, основавшего экзистенциализм, – продолжал он. К Старине Разящей Руке отчасти вернулась обычная окраска, и Энкарнисьон беззаботно рискнул обработать его еще одной дозой просвещения. – Но, опять же, Виттгенштейн почти всю свою жизнь прожил на тягостных границах душевной болезни и постоянно боялся, что его за них загонят. Моя теория – в том, что он увлекся точными науками и математикой, чтобы как-то уравновесить более нездоровые тенденции своего рассудка…
…то ли дело мы, дорогой Разящая Рука… – Энкарнисьон протянул своему члену его любимую трубку для выдуванья пузырей. Старина Разящая Рука неизменно успокаивался за этим занятием. Его свирепый красный рот вцепился в черенок и выдул череду ярко-окрашенных пузырьков, каскадом поплывших по воздуху. Вот он увлекся этим совершенно, посвистывая одним углом рта, а другим не выпуская трубки. Энкарнисьон протянул руку и схватил один пузырь в воздухе, после чего разжал руку – та, разумеется была пуста. – Великая ясность его основных сочинений, казалось, положительно боится непонятности и неопределенности. Виттгенштейн со временем занял пост заведующего кафедрой философии в Кембридже. Шопенхауэр по-прежнему влиял на философа и поощрял в нем те же романтические воззрения, что и у Ницше…
И кстати. – Энкарнисьон отпихнул ногой пузырь. – Вспоминается, как в молодости мне попался толстый том, незадолго до того появившийся на книжных прилавках Германии, с интригующим названием «Закат Запада», написанный Освальдом Шпенглером. Услышав, что он последователь и Ницше, и Шопенхауэра, я вознамерился с ним познакомиться.
Когда же мы в итоге встретились, я узрел перед собою человека близорукого, учителя математики из Зарбрюкена. Он сказал мне: преподавание так ему надоело, что он попытался сбежать из своего повседневного окружения, написав книгу о политике. При ее сочинении он наткнулся на экземпляр «Упадка и разрушения» Гиббона. Прочтя ее, он остался под таким впечатлением, что принялся перекраивать и переосмыслять собственную работу.
Вскоре я обнаружил, что история повторяется. Как и я, он был вынужден жить в дешевой грязной каморке мюнхенских трущоб. Скудные трапезы свои принимал в рабочей столовой, по вечерам возвращался в свою одинокую нетопленную комнатку. Я весьма сочувствовал ему. Все гении, убежден, должны страдать от приступов нищеты. Таков естественный порядок. Без нее мы стали бы просто самодовольной буржуазией.
Шпенглер, как и Ницше за четверть века до него, проявился в крещении пренебрежением. В арктические зимние месяцы он продолжал писать «Закат Запада», страдая от близорукости и головных болей. Нижняя часть его тела была укутана одеялами, и время от времени он откладывал перо, дабы согреть руки над маленькой масляной лампой.
Интересно, что когда Шопенхауэр опубликовал почти ровно за сто лет до Шпенглера «Мир как волю», его облыжно обвинили в пессимизме, который в ту пору был настолько немоден, что потребовалось тридцать лет, чтобы о нем вообще узнали. Однако Шопенхауэр и Шпенглер настолько схожи в своих подходах, что их можно назвать литературными собратьями. Когда Шпенглер впервые опубликовал свою книгу, которая имела мало общего с предвоенным мировоззрением, должно быть, он вопрошал себя, не окажется ли его судьба сходной с Шопенхауэровой. Счастье в том, что Война повлекла за собой перемены, и книга снискала огромный успех.
Шпенглер уверял меня, что для истории его книга сделала то же, что теория Ньютона для математики.
Шпенглер называл наш современный век «фаустовским», и мне кажется, что это важно: символом Запада он избрал имя Гётева архи-антигероя. Но то Шпенглер – этот вечно цитировал Гёте и Ницше в понятиях истории человечества и ссылался на них.
Я нахожу громадное утешение в теории Шпенглера касаемо того, что прогресса попросту не существует. Как всякое людское поколение столь же глупо, как и предшествовавшее, точно так же – и с цивилизациями. Как люди, они рождаются, с возрастом достигают зрелости и умирают. В этом нет ни цели, ни смысла. Это всего-навсего биологический процесс, как и сама жизнь.
Изречь внятное «нет», как это сделал Шопенхауэр относительно того, что большинство людей видят как реальность, и рассматривать вымирание как ничто, составляющее желаемую цель, – процедура, симпатичная весьма немногим. Подавляющее большинство людей, запутавшихся в пологе майи, слепо цепляется за жизнь.
Для Шопенхауэра мир есть источник метафизического зла, составляющего «нутро», так сказать, феноменального, и отворачиваться от этого мира и жизни к нирване – единственный разумный способ действия. Его критики вопрошают, желательна ли такая политика отворачивания от жизни в аскетизме и умерщвлении. Они осуждают его философию как нежелательную, поскольку считается, будто у человека имеется нравственное обязательство в этом мире, нацеленное к развитию лучшего общества; что, я, конечно, убежден, есть цель недостижимая. Они утверждают, что если мир и человеческая история «бессмысленны» в том значении, что у них нет цели или итога, определяемых независимо от человеческого выбора, то, по их мнению, человек проявляет свое причудливое достоинство, стремясь к реализации нравственных идеалов в бессмысленном мире. «Сдается мне, – говорит Пиранделло, – жизнь есть весьма прискорбное шутовство». Неужто это не применимо ко всему?
Мы действуем согласно мотивам, утверждает Шопенхауэр в «Principium Rationis Suffcientis Agendi», которые имеют четыре формы: Essendi (время и пространство), Fiendi (причина), Agendi (мотив) и Cognoscendi (абстрактное рассуждение), – и во всех четырех правит необходимость. Так, что у нас возникают математическая необходимость, физическая необходимость, нравственная необходимость и логическая необходимость. Шопенхауэр утверждал, что человек действует из необходимости, реагируя на мотивы согласно своей внутренней натуре.
И какая же внутренняя необходимость мотивировала Виттгенштейна тоннами поглощать бульварное чтиво? – Энкарнисьон нахмурился. – После его смерти нашли столько детективов, что хватило бы на библиотеку. Быть может, истинный ключ к философии Виттгенштейна как раз тут – в Дорнфорде Ейце и Зейне Грее, – а не в его собственных запутанных философских трудах. Он оставил инструкции – похоронить себя с портретами Бетти Хаттон и Кармен Миранды, приклеенными к пиджаку его погребального костюма. То были его любимые киноактрисы.
Энкарнисьон поник головою в раскрытые ладони.
– Кармен Миранда?! С ее нелепыми пирамидальными шляпками, нагруженными фруктами! Трудно поверить, что человек, старавшийся оттолкнуть границу нашего понимания, мог оказаться таким неразвитым. Возможно, мы никогда не узнаем ответ, Разящая Рука, – сказал он, поглаживая член через брюки. – Или, быть может, завтра в рукописях Шопенхауэра мы отыщем ключ и постигнем способность человека к тривиальному.
Он по-прежнему сидел, опустив голову, когда через несколько минут его раздумья прервал телефонный звонок. Он поднялся и полупрошел, полупротащил Старину Разящую Руку по ковру. Едва он протянул к телефону руку, его член в своей отдельной штанине запутался в телефонном шнуре, и лишь несколько мгновений спустя Энкарнисьон сумел поднять трубку. С ним заговорил голос гостиничной портье:
– Сеньор Росса, у нас для вас сообщение.
– Продолжайте, – удалось выдавить ему. Говорить ему было трудно из-за накладного носа – потревоженный телефоном, он постоянно соскальзывал, закрывая собой микрофон.
– Библиотека подтвердила вашу встречу завтра, на десять часов.
Он поблагодарил ее и повесил трубку. После чего удалился в кухню и включил электрический чайник. Насыпал в стакан несколько ложек «Нескафе», добавил кипятка и чайную ложку «Сукрона», быстро размешал. Старину Разящую Руку он разместил на гладильной доске, пока делал себе сэндвич с салатом. Закончив, он устроился в плетеном кресле поесть, а Разящую Руку уложил на свои вытянутые ноги. Рот члена был едва виден между складками его желто-коричневых брюк. Есть надежда, что теперь ему удастся завершить все дела в Мэнчестере еще до конца недели, и Старина Разящая