Встречной тягой воспламенило улицу под нашей конторой, и клочья деревьев и кустарников, выдранные из Садов Пиккадилли, с грохотом обрушились одесную от нас на площадь Питерлу. Отсеченная человечья конечность, похожая на зажаренную ягнячью ногу, громыхнула о подоконник, и стекла заволокло паром. Я поистине мог слышать, как потрескивает и шипит ее жар. Очевидно, при взрыве погибло довольно людей. Клочки драной одежды, несомые взрывною волной, усеивали всю площадь – должно быть, все портные Мэнчестера до единого теперь имели хотя бы по одному одеянью их работы на открытой выставке!
– Клянусь жизнью моей Тетушки Ады, сие было гораздо лучше Белль-Вю в Ночь Гая Фокса! – вскричал я, после чего тут же пожалел о несдержном своем энтузиазме. В смешанном обществе никогда не годится проявлять свои чувства, а еще и потому, что мне доказать себя покамест не удалось.
Сэр Озуолд подошел непосредственно ко мне.
– Видите, чего достигла ваша подпись! – Он помахал Нацьонал-Соцьялистической бумажкой, несшей на себе мое имя. – И так быстро. Те совершенные существа, что, быть может, известны как Ариософья Арьев, с каждым днем все ближе.
Затем Томми Морэн – я не заметил, как он покидал наше общество, – вбежал в кабинет с иеровоамами шампанского вина под каждою своей увесистой рукою. Бутылки он разместил на столе пред нами.
– Так точно, – приветствовал он нас с теплым удовлетвореньем, сметая на пол собранье безделиц, – теперь Движенье можно офицьяльно крестить.
Пока мисс Уайт извлекала по картонному стаканчику для каждого, сэр Озуолд откупорил шампанское. В каждый стаканчик он налил по доброй полумере. Подмигнув мне, засим он понял свой сосуд.
– За нашего нового члена – лорда Легкого!
Стало быть, одна из моих кличек пристала. Однако то отнюдь не оказалось неприятным варьянтом истинного моего титула. Я тут же принял подразумеваемый комплимент.
– За лорда Легкого. – Маргарет Уайт присовокупила свой стаканчик к тосту и наклонила его в мою сторону. – Легкое Англии!
– Самое Легкое Англии, – сказал Джон Бекетт, подчеркивая мою пророческую функцью.
– К тому ж – предсказанное Легкое Завтрашнего Дня, – понимающе ответил я, и все от души рассмеялись. От призрака горящего еврея поднялась эйфорья. Даже Моузли, казалось, на миг позабыл о своем недобром здравьи и торопливо испол нил небольшую сальсу по линолеуму Харви Марии. Остановился он так же резко, как начал, и погрузился – с психотическою скороспелостию – в тихое мычанье. Мелодию я узнал: «Хава Нагила», вероятно лучше известная некоторым как «Хора».
Едва ли казалось хорошими манерами по такому случаю озвучить ту кличку, что я дал ему, – «Паскудник», – да я и в дальнейшем не стал сего делать, по крайней мере – ему в лицо.
– Товарищи. Поднимите руки в памятливой благодарности Альберту Шпееру, Архитектору Juden-Аэромантии. – «Мик» Кларк говорил тихо, но все мы оценили его одухотворенные слова. Позднее я постепенно стал восхищаться его сангвинической решимостию вопреки преобладающему всему, когда он умирал в Больнице Св. Георгия, на Углу Хайд-Парка, но обрел волю и силу стащить себя со смертного своего одра и заявиться на одну последнюю важную конференцью Движенья Союза. Изумительный человек, невообразимо популярен – он служил Движенью до последних мгновений своей преждевременной кончины.
Будь у нас больше людей такого калибра – тако-же и Озуолдов Моузли, – мы нипочем бы не претерпели утрату Имперьи, утрату Британской Независимости, не стали бы свидетельми подъема Америки в мировом господстве. Настанет день, и бесстрастное историческое сужденье переоценит соответственные стратегические политики Чёрчилла и Моузли. Но покамест тема сия по-прежнему облечена покоящейся на Истэблишменте всепартийной цензурою в кокон тщательно сохраняемой мифологьи.
Вот с улицы снаружи понеслись предсказуемые крики бедствия. Я постепенно пришел к убежденности, что самое практикуемое и ползучее преступленье, остающееся до сих пор безнаказанным обществом, есть безсмысленность. Никогда не бывает нехватки либо отсутствья желающих практиковать сие в особенности злонамеренное преступленье; и как приятна станет земля, лишенная присутствья и преобладающего зазнайства его последователей.
Вот еще одна черта, общая у нас с фюрером. Я рекомендую ее для включенья в свою записную книжку. К счастью, когда Уильям Моррис занимал эти же конторские садки в 1887 году, ему хватило дальновидности украсить их обоями из тяжелейших оческов, кои служили действенным изолятором звука супротив современного мира.
Прежде я проводил изысканья по Моррису в гулких готических залах читательской библиотеки Джона Райлендза на Динзгейте и расценивал его – для своих дней – первостепенным движителем Художественного Соцьялизма. Меня никогда всериоз не впечатляла его лекция «ИСКУССТВО, БЛАГОСОСТОЯНЬЕ И БОГАТСТВА», прочитанная им 6 марта в Мэнчестерском королевском заведенье здесь же, на Моузли-стрит. Выступал он пред почтенным собраньем членов тех высочайших институций: Академии изящного искусства, Мэнчестерского литературного клуба и клуба Брейзноуз, председательствовал мистер Джордж Милн (из «Кендала Милна и Ко.», Динзгейт).
Моррис ронял кровь дюймами, когда он читал лекцьи Соцьялистическому Братству в неотесанном Энкоутсе – том мэнчестерском районе, коий отстоит лишь на ссохшуюся милю от того места, где ныне стояли мы. О жилищах Энкоутса я могу говорить с чугунным духом, ибо не слишком давно мне выпало бессчастье месяц проживать в одной из тех нороподобных хижин, до того маленькой, что лишь люди гномьей касты имели возможность пересекать ее миниатюрные комнаты хотя бы с некоторой степенью легкости. Отдельные улицы там едва ль доходили до двенадцати футов в ширину. Среднее количество мужчин, женщин и детей, обитающих в каждой истлевающей трущобе, по утвержденьям, доходило до шести, однако я был бы расположен увеличить цифру сию до десяти. Окружали сии убогие зданья огромные бумагопрядильные фабрики, их гигантские дымовые трубы тянулись к небесам чорными перстами Сатаны. Воздух был столь темен от дыма и копоти, что даже летом солнце оттуда виделось лишь тусклым красным мячиком; зимою же свет поступал исключительно от газовых фонарей.
Вполне объяснимо подсознанье мое поставило меня в известность, что крупную часть «Рождественской песни в прозе» Чарлз Дикенз написал как раз в Майлз-Плэттинге и Энкоутсе. Уж точно там с избытком было б дифтерии и горящих в лихорадке Крошек Тимов, что носились вокруг его филейной части в сей промышленной помойке.
В тысяча восемьсот восемьдесят третьем «Моррис и компания» открылись по адресу Долтон-стрит, нумер 34, а вскоре после сняли помещенья неподалеку, на Брейзноуз-стрит. Год спустя розничную часть предприятья перевели на Алберт-сквер. К восемьсот восемьдесят седьмому Морриса представлял универсальный магазин «Кендал Милн», но свою контору на Моузли-стрит он сохранил.
В тот краткий период, когда я преподавал Нацьональный Соцьялизм детям Драконьей школы в Оксфорде, Морриса я брал образчиком Гуманитарных Наук. Однако долгий молот анархии уже в то время начинал ковать жизни моей новую судьбу.
Я подступил к старым обоям Морриса под «тканый» чинц и чувственно провел руками по их невротическому цветочному узору, коий вполне уместно служил точным визуальным образом моего состоянья рассудка в тот день.
Когда день роковой на тя падет —
Без страха и без боли отойдешь.
Намеренные лизки и стоны, сплошь нескромные, продолжали вторгаться снаружи от человечьей шелухи, и резкие перезвоны колоколов неотложек едва ли притупляли их нежеланное присутствье.
Над звуками умиранья начали разноситься сумасшедшие йодли – столь по-Джимми-Роджерзовски горько-сладкие и манящие, что меня вполне соблазнило ответить им тем же. Но я в итоге передумал.
– Вам понравилось?
Я выводил чарующую сарабанду еротических грядущих для Маргарет Уайт, с коей теперь сделался грезливый вид насыщенной наложницы, особо в лице и глазах ея. Я знал: масла ея сочатся. Моя рука коснулась ея обнаженного плеча и, казалось, утонула во плоти ея, снимая руно кожи, вен и костной ткани самого ея бытья.
И вновь еротическое сие отвлеченье предоставило мне счастливую карию в денной драмме.
Внезапный поклеп запоздалой крови измазал ближайшее к нам окно и отвлек мои помыслы.
Меня затопляло удовлетворенье. Я ухмыльнулся. Вот акустика, в коей родился я.
Зубы мои непроизвольно стучали.
Во мне был Посланник Завета, и я на посту своем бдел.
Но вот Моузли наконец подошел и стал со мною, соединив свою руку с моею, как Генералиссимус роскошного борделя.
– Мы услышали бой копыт истории, – доверился он мне на ухо. – Яростное приятье жизни как она есть.
Богатые то были слова, и во мне взыграло ретивое.
– Мир станет одним громадным лазаретом. – Сим я цитировал «Фауста» Гёте – книгу, к коей, как мне было известно, он питал нежнейшее почтенье.
Распутав наши руки, он обошел вокруг и встал предо мною, глядя прямо мне в лицо. В сомненьи возложил он обе свои простертые длани на плечи моей тужурки. Непосредственно адресовался ко мне громким своим и блаженным голосом, а глаза его смотрелись мандрагорьи[6].
– Сверхчеловеки в громаднейших масштабах могут делать такое, на что человек способен лишь слабо и изредка. Боги не устанавливают нравственных планок, ибо делай они так, то были б ничем не лучше человечества. – Он, казалось, покачивался и перескакивал предо мною с носка на носок, подчеркивая, что одна его нога по крайней мере на два дюйма кратче другой.
Я намеренно осмелился процитировать неверно:
– Отчаянье, примиренное с жизнию сквозь смерть. – Но всем его существом двигала радость. Дар языков обуял его. Речь пророчески сыпалась с его уст жестким фрагментированным манером, его слова вновь разжигали ужасы Давилки Билла в нашей маленькой группе – разумеется, за исключеньем меня.