Говорят, тщеславен я, но гляньте мне в лицо – а не на несклепистого подростка с собою рядом. Не есть ли сие лик Восточного Бога, токмо слепленный из земной глины; из страстной, яростной глины? Из той глины, что не терпит ни отрицанья, ни защиты.
Ясно, что я не толстокожее, не бельекрад, не гарцун.
Аханье двадцатого столетья надуло населенье до того, что банальность оно стало принимать за норму. Общество, терпящее говноглотов и евреев, окажется в полном упадке. И вновь я возвысил голос свой – утешить ту тему, что ныне занимала моих спутников.
– Классический Рок – подлый десятник. Он сообщает предельный амфетаминовый нахлыв силы – и ничто иное на свете, кроме слов Хитлера и зафиксированных секунд пред самою смертью, не сравнится с ним по ужасу и экзальтации. Но мгновенье спустя он вновь забирает свой дар, извращенный и летучий, засеянный объективизмом скуки. У самых подлинных артистов творческая жизнь длится очень кратко. Быть может, повези им или будь они поистине творчески, пару лет они и протянут – а остальное время их тратится на очень приятный стыд от упадка в них творчества. Похоже, естьли творчество у вас достаточно посредственно – и не горите, – вы переживете годы посредственности, затерявшися в призрначном окне. Сим полуталантам я скажу прямо… издохните.
– А ты когда-либо в жисть такое вот видал? – прервал меня Гас, и щеки его щеголяли королевским румянцем, меж тем как сам он показывал на первую грязную младенчески-голубую сводчатую арку меньшего из двух мостов, представших нашему взору.
У основанья ее, полупогрузившися в кьяроскуро, омывавшее бурливую Темзу, полувыгрузившися из него, в качаемые волнами плоты сгустился крупный лоскут шоколада, покрывши собою область вод площадью по меньшей мере в сотню квадратных ярдов.
Здесь разбилась группа еврейских летунов – свою шоколадную суть они просеяли сквозь хмарь густым бурым желе. Еще виднелось несколько издохших еврейчиков – они встали на дыбы и изваялись, руки простерты фениксово в сладком сем мертвомуте.
Их кошмарным ударом шоколад и галлоны речной воды выплеснуло на галечный пляж. По мешанине забегало сколько-то береговых ракообразных, манящих крабиков и быстроногих шипастых морских пауков – в буром месиве оставалися серпантины их следов.
Джек постукал меня по плечу и кивнул. – Вон, у берега.
Я последовал его указанью.
Там трудились беспризорники – ловили угрей и лангустов в сточных канавах, что усеивали собою всю Набережную в сей части. Некоторые детишки, вооружившись тяпками на длинных рукоятях, соскребали начисто плоть с костей двух еврейских трупов. В нескольких ярдах поодаль лежали шоколадные кожухи – треснувшие, тлеющие и горящие в монохромном свете, подпаляя свою сусальную обшивку.
– Мир жесток, сие верно, – сказал я, думая лишь об haute couture.
Мимо нас пронеслося пылающее шоколадное дитя с нимбом газового света над головою – она таяла уплоченною ценой. В вышине, на Мосту Гарибальди, казалось, хлопают крылья – скругленные, дабы напоминать собою индийские пагоды, – и бьются в густых тучах дыма, кои производило ея горенье.
Краем глаза в шкуре шоко-детки узрел я юного щипача – он быстро перемещался к нам и выглядел решительно подо зрительно. Посему отнюдь не удивительно, что, когда он кинулся к золотым часа Джека, я был готов к нему со своею багателью. Дитя поднесло кресало к моей вспыльчивости, и приспособленье, кое избрал я для него, было горлорезною моряцкой бритвою 1870 года выпуска, с острейшим лезвьем во всей Англьи. Выдернув резак из его чехла в брюках моего чорного-с-золотом костюма, я чиркнул вьюношу прямо по лицу. Вложив некоторое усилье, резанул я влево от его щеки, вдоль шеи и вниз под его подбородок, действенно и симпатично вскрывши ему горло. Отступил, хохоча, на шаг, а он меж тем рухнул на колени. Его мужественный взгляд уперся в мои очеса – и посмотрел на мою мощь. Я завалил его сапогом.
Здоровый румянец не сошел еще с его щек – Гас открыл бутыль таблеток «Аласил» от головной боли и проглотил две.
– Он утратил законную силу, как ты считаешь?
Сколь уместно ученые мужи характеризуют мои действия.
– Позволь добавить, – я вернул лезвье в ножны, пока вокруг меня имелась легкая жизнь, – что любой истинный поклонник рока, не имеющий в своей коллекцьи компактной фонограммы Королевского Размера «Трясуны», не располагает и подлинным авторитетом.
Из сточных труб вдоль пляжей Набережной исторгались беспризорники. Тысячи их неслися наружу, покрытые яркими язвами от протекших химикатов. Поначалу спутники мои решили, что сей исход вызван моим актом дурачества. Но вот из труб пляж затопило млечным выделеньем, и оно влилось в воды Темзы. Дети стояли повсюду драными группками и смотрели, покуда химический исток не иссякнул, – а затем, медленно, принялись снова забираться в свои стоки.
– В понятьях избранного ими творческого предприятья я не вижу разницы в превосходстве между Артуром Шопенхауэром, Альфредом Жарри или Королевским Размером Тейлором. – У ангелов языки, коие не лгут. Слепить требуемую готовность духа для того, чтобы преодолеть скверно подкрепленные мненья протчих, – вот в чем весомость моей должности.
Вокруг личности моей витало буйство пивной. Никогда терпеть не мог ложного пафоса взрослых, не говоря уж о скорби детей.
Очевидно, что нам следует быть где-то не тут.
– Давайте откочуем к пажитям потучней. – В голосе моем скрежетал гравий, а решимость исполняла меня. Меня пытались взять на гоп-стоп поющие побирушки, но я целеустремленно вел спутников своих вверх по ступеням к лиственным теням Променада Чейна. На променаде здесь собрались какие-то платочконосые, создав собою декоративное жульничество, и вскоре уж группки музыкантов, играющих на карнавальных каллиопах и пружинных музыкальных шкатулках, затянули «Magnifcat» Баха. Но такова была изначальная какофонья, размеченная барабанными конгами, кренящимися в боп, что я поначалу принял мелодию за композицью Юн Исана.
Солнце косо падало золотом сквозь листву, и в сердце мое начал биться торнадо – я отомкнул от общества Джека и Гаса, но для начала договорился увидеться с ними ввечеру в ЧОРНОДОМЕ, на моей радьо-программе в девять.
– Гудливая бует, милорд, – проницательно заметил Гас с ленивою хмурцой и улыбкою на яркой его персоне, кидая мне «адьё» на прощанье.
– Спросите у Пончика Пилзбёри, не хлебный ль у него хуй! – ответствовал я, уже переходя дорогу к «Челсийскому Горшечнику». – Скажите ему, сегодня вечером я стану вызывать его по имени.
Мой напористый шаг гаммельнской крысы приводился в действие решимостию, ибо сим поздним утром в мои намеренья с самого начал входило навестить сэра Озуолда и леди Дайану, каковые на лето поселялись в «Бальной зале Уистлера» в самом конце Променада Чейна.
Над главою моей ныли роторы геликоптеров, прибавляя собою к дисгармоньи, коя ныне уже звучала пряно, аки «Просто-кваша»[11]. Мимо меня просунулись носами чорный седан и «кадиллак куп-де-вилль» с отражающими стеклами, и мне показалось, что за соответствующими рулями я краем глаза уловил Томми Морэна и Джона Бекетта. Но под нажимом я б и пенни не поставил на сие наблюденье – такова была мощь моего нынешнего сужденья, как в УУР[12].
Такова арена, мыслится мне ныне, на кою падаем мы когда время сочится выделеньями прочь дабы жить в нескончаемом каченье всех вещей коим не хочется видеть как я падаю и кубарем лечу с головы до пят и живу я хорошо вправленный в бок своей жизни до того что дышу я чтоб видеть пять шиллингов и качусь к Острову Сокровищ в краткое паденье в преисподню что была вечно миром морских коньков в ливрею карбункульно холодных лигатур в любовь и золото к Стивенсону и Мередиту и Сёра и цвету и жутьбургу. Приближаясь к концу жизни своей, я иногда себя спрашиваю, зачем все ето было? Как могло столько усилий, столько вовлеченности, преданности и веры – как могло оно все ни к чему не притти?
Кончина Озуолда Моузли в день 3-го декабря месяца года 1980-го создала пустоту в моей жизни, кою ничто не заменит. Я страдал от непреходящего опустошенья духа, кое попросту бежит описанья, и утишить его не способно ничто. Никакими словами не передать и не выразить мое ощущенье утраты. Моузли был уникален. Для меня и многих протчих он предъявлялся величайшим англичанином своей эпохи. Его мне не хватает больше, чем я могу здесь изложить.
И тогда я был – и остаюсь поныне – человеком Моузли.
Но должен сказать в свете того, что за тем последовало: ни единое заданье не было слишком трудным, ни единая цель не была превыше стремленья к ней, ни одна цена не чересчур высока – для того, чтобы вновь объединить Англью как нацью.
Да будет снова велика Британья; и в сей час величайшей угрозы для Запада да воздвигнется ж из праха штандарт Hakenkreux, увенчанный историческими словами «Ihr habt doch gesiegt». Я горд умереть за свои идеалы; и мне жаль тех сынов Британьи, кто умер, не зная, за что.
Дабы рассеять туманистую росу чуждой культуры дворняжек, что плодится у нас в городах и деревнях и пьявками сосет из них, создавая блеваторью неравных браков и уродливых форм, – какой истинный англичанин не встанет под знамя сей амбицьи? Кто придерется к тем действиям, кои предприняли Британское соцьялистическое движенье и я во имя улучшенья всех наших жизней?
На Променаде Чейна проживала сама исторья Англьи. Многие писатели, художники и политики, лепившие судьбу нашей нацьи, жили тут. Какой же еще адрес был бы уместней для сэра Озуолда Моузли?
Вокруг меня стоячим партером роилась орда дневных сорванцов, за ними летали ласточки и стрижи, птицы пировали их объедками; «Дяди Самбо», «Чорноджеки», «Грушеслезки» и вездесущие «Крути-Верти».
Одесную от меня стоял весь пламенеющий Крозби-Холл с его позлащенным куполом, причудливыми флюгарками, свинцовыми оконными переплетами и леденцово-скрученными печными трубами, каковой после капитального ремонта стал напоминать дворец Тюдоров. Подобные потаканья оскорбляли всю мою эстетику. Быть может, новым владельцем его стал какой-нибудь ближневосточный владыка или же разбогатевший на нефти плутократ. За сию мишуру винить нужно Генриха VIII и сэра Томаса Мо – ответственность за такое направленье несут сии люди.