Мне никогда не верилось в равенство ради равенства. Люди – те же животные, и дефективные бывают в любом помете. Я ж желаю лучшего, всемогущего.
В уверенности, что Бутби – тот человек, кто средь своих мерзких утех, говоря по-Шейкспиэрову, «как дельфин всплывал всегда наверх, играя той стихией, в которой жил»[14], ребус разрешился.
– Где тот мертвец из мертвецов?..[15] – произнес Бутби ровным голосом и выжидал, испытывая мое терпенье, фиглярски пристукивая ногою.
Так-то я его и Ёб-порвал. Боже мой, да! Мясницкое лезвье в моем кулаке показало ему, почем свет дня – получаса не минуло!
Склоняюсь я пред страстью Аушвица, а его ужасающее гало обертывает коконом душу мою.
– Так-так, мартышка, пускай тебе повезет! – Образованье свое он мог получить и в Бесплатной Еврейской Школе Спиталфилдза, но я познакомил его с мясницким лезвьем, обес костленным на рынке жизни, отмоченным в божественной разлуке, необученным латыни. Подавшись к лику его, я вымолол его левое око из глазницы его и взлакал его своими устами, вместе с соленой сутью его, вкусом и протчим.
Он сложился вдвое, аки захлопнутый нож; и звук, издавшийся горлом его звучал величественнейшим дискантным до, что мне когда-либо доводилось слышать, пригодным для искреннейшей вечерни. Десницею своею я побуждал его петь, и голос его пищал в унисон с летучими разрезами моей бритвы по его груди. Вместе мы с ним звучали «Кляксами» в хороший вечер.
И вот, в настрое с красным моим лезвьем у нас заваривалась очень недурная спевка. Безо всякого смущенья я поправил ему пояс разрыва, позволив ему держать высокооктавные ноты, коих требовала бритва моя.
Дабы показать, как они ценят мои усилья, Томми Морэн и Джон Бекетт влились в наш хор, присовокупив к нему голоса неожиданной сласти. И вновь – конфронтацья на грани войны, и краткий опыт мой бытованья пробойником на ланкаширских мануфактурах принес свои дивиденды.
Я откинул назад голову – долгий бессодержательный хохот ржаньем вырвался из меня. Пародируя собою марионетку, я вздел длани, вялокистныя и дрожкия.
– Раскрою ебаные шеи Еврейских Лордов… в любое время. Поставлю капельницу с кровию торчков голодающим младенцам, введу менструальную кровь, чорную от СПИДа, Матери в пизду.
Не успело все оно завершиться, а я уж знал, что не токмо придется мне навещать, но и поселюсь я в жутком месте.
Я заставил громадные свои зубы сомкнуться у него в щеке.
Моя бритва грабила весь низ его тела. Из него выкачивались кровавые пузыри, проносились мимо моего лица в пьянящей смеси межреберной жидкости, разрозненной и драной, рваной и мрачной на вид. Довольно вскоре лезвье мое спело, вернувшися домой, и я принялся вырезать имя свое у него на грудине.
Он мне нанес единственный удар, и я открылся – на левом моем плече возникла небольшая ранка. Хлынула моя кровь – наружу и тут же обратно, ибо я очень быстро выдул ее и снова всосал, аки вдох.
Дабы сузить диапазон происходящего, Шестунья, похоже, зависла гроздию вымен и випер, вырастая из плеч сэра Лжеца и широкой его спины. Ея черты Тритона Ерунды были почти что человечьи, и меня так и тянуло расцеловать ея в эти чорные щеки, в эти прекрасные, печальные мартышачьи очи. Меня заполняли чары пассии, а слова ея опускались на меня отрватительным испареньем.
– Ты еси входъ и врата Діавола. За добродѣтель твою (сирѣчь твою кончину) Сыну Божьему подобало страдать смертію, и пребываетъ ли въ разумѣ твоемъ еще мысль объ украшеніи себя поверхъ одѣянья кожи твоей.
Сие я содеял с умелостию и положительною синкопацьей, и ноги мои крутили Дикери-Ду с редкою хитростию. Бутби, притиснутый ко мне, лежа прочно на пробойном молоте моего лезвья, выкрикивал огромные слоги сожаленья, взбивая пустой воздух супротив воска моего.
Язык поистине поэтичен, лишь когда используется музыкально, пластически либо естьли наполнен искрометными красками.
Шиллер, сочиняя самые знаменитые свои поэмы, обращал мало вниманья на действительное значенье слов; в «Das Lied von der Glocke», к примеру. Но в прозаическом смысле слов он, возможно, описывал музыкальный мотив, некую мелодию, и вот в нее-то и вплетал свои слова, будто жемчуг, нанизанный на нить.
Умирая в моих объятьях, лорд Бутби проявлял сходную с сим черту; пуристскую «зримую речь» Тональной Эвритмии. До чего обидно, что рядом не было звукоинженера, дабы записал сию мелодекламацью. Из него исходили последние душевные свойства Человечьего Существа, выражавшиеся как слышимо посредством речи, так и зримо посредством Эвритмии – музыка переводилась в движенье, ускользчиво и эфемерно. Бутби не танцовал ни в каком реальном смысле слова, а скорее отдавал дань уваженья движеньем, приуготовляясь к странствию прочь из сего мира.
Великая честь у мужчин – в мужестве, а у женщин – в непорочности.
Последним авиакрылом из теле-пандита вылетела мешанина сиплых визгов и язвительных стонов. «Савойские Орфейцы» поддержали его повторяющейся фигурой бум-ба-бум – называлась она байон, сие вариация нью-орлинзской румбы на фортепиано, как у Профессора Длинновласа. Поскольку меня играли в танцовальном оркестре, я сумел различить множество гуир и кабак, а также различные тембры африканских и карибских барабанов, звучавших в согласьи с напальчиковыми кимвалами и треугольниками, и все ето спаивалось в медленное и извилистое рок-н-ролльное танго.
Мой интерес к рок-н-роллу есть состоянье спонтанного воспламененья.
– Еврей есть сортировщик мусора, плещет своею мерзостью в лицо человечеству. И учтите – их числу предела несть; кроме того, не забывайте, что на одного Гёте Природа может запросто навязать миру десять тысяч сих писак, кои отравляют душу чело веческую, яко переносчики заразы худшего сорта.
Она была восхитительна, она была приуготовлена заране, у нее под рукою была вся сцеженная евгеника Mitteleurope.
Отошед на шаг от мульчи Бутби, чьи останки представляли собою кучку собачьего говна из отсеченных артерий, артериол, вен и венул, я избегнул декоративной верхушки из зеленых капилляров, разбросанных прочь от его тела в кровавом озерке. Моя ныне статуарная фигура стояла ожидаючи.
Ни единый Демонтажник, стоящий титула своего, не мог бы упрекнуть меня в действиях моих. Я сражался до победного скончанья. После небольшого невинного жонглированья с моей стороны все стояли и пялились на чудо под моим сапогом. В манере, свойственной Факиру из Улу, Бутби лежал навзничь, весь раскрытый и готовый к бальзамировке, он навсегда уж был потерян для погибельного пламени.
Я видел, как Чёрчилл после приступа печенки незаметно покидает залу. Ну и ладно. Дали бы трюк, я б обслужил его так же. Сегодня у него не будет хлопот с его «Чорным Псом» – да и страдать в осаде от l’ennui он тоже не станет. Во мне был «Хитрец», ясновиденье – восторг натуры моей. Стало быть, отрядившися к доброму мертвомальчику, я поискал вокруг секундантов. Окружала меня свирепая шайка оджибуэев – на вид скальпы сымать они горазды, как никто. Однакоже знаючи сих бесплодных всезнаек с их затейливыми слабостями, физиономью свою я держал в строгости и никак на них не наскакивал.
По кругу пошел Томми с экземплярами «ДЕЙСТВИЯ», засунутыми подмышку. Ничего удивительного, что у него никто не брал. Всегда рассчитывайте на то, что политик станет держать руки в карманах, естьли ему предлагают что-либо по делу – коль токмо сие не деньги.
– Такая ситуация зовет к парадоксу, – произнес Джон Бекетт.
Поворошив пакость Бутби ногою, я ответил:
– Что и говорить, сие был грезливый день. И он еще не кончился. – Я наблюдал, как Моузли возвращается в обеденную залу. Он был теперь один и стоял подле трехветочного канделябра – осанку его подсвечивало истинное британское хладнокровье. Определенно вот человек, пронесущий на себе весь сей год счастливых предвестий.
– Есть ли в зале евреи-ашкеназы? – выкликнул я, зная, что означенные личности контролируют банки всего мира (как и судьба мира в их руках). Мне не терпелось выхватить еще одну бритву с кожи тела моего.
Пока суд да дело, свободная бритва моя разглагольствовала и далее, почти что по собственной своей воле, описывая круги окрест моей фигуры, аки уличная прошмандовка из переулка Боу-Коммон. Шестуньи меж тем не было ни следа, хотя присутствие ея до сих пор во мне саднило. Она исчезла проворней «Узелка за фартинг» из благотворительной лавки на Еврей ской дороге; оставивши нас лишь с прильнувшими к нам ароматами анисового семени и «Жидкости Джейза».
Озуолд выступил вперед. Оленьи рога, скрещенные сабли и тусклые картины маслом в тяжелых рамах, украшавшие стены, казалось, отзывались на гром его прохода. Я тут же различил, что сердце его – нощь.
– Ни речей, ни рисунков, ни призов. Лишь день товарищества в честь наших военственных друзей. – Как обычно, тон его при обращеньи ко мне был вполне тепел. Естьли и звучал хоть какой-то намек на неодобренье моих действий, я его проигнорировал и встал, статный в своей фантастической сбруе, спокойный и хладнокровный, коли судить со всех сторон.
– Поменьше двубортных костюмов и побольше кастетов – вот что все и выправит, – прибавил Томми Морэн и резко подступил к моему присутствью. Проговорил он сие едва ль не сопрано, столь велико было его нетерпенье.
– Ето для начала, – рассмеялся я, отчасти – умиротворить Озуолда, а точнее – показать мою позицью, отметив в ней Томми покамест как надежного артиста разговорного жанра. Кроме того, я был всегда расположен к исламскому понятью Священной Войны (джихада).
Я был крюковат пальцем – человек несомненного достоинства, однако в натуре моей ничего от манер курослепа.
– Так и будет, – протянул Моузли. Его глаза с широкими их зраками казались вратами видений, и я расслышал череду хрустких «чпоков», сбирающихся у нас над головами. Непосредственно меня обсыпало пыльцою Шестуньи – последнее приношенье. Изумрудный налет изморози обсыпал весь мой чорный-с-золотом костюм.