— Так. Что мы можем сделать?
— Ты и я? Очень мало. Я только шут, а ты бастард.
Я неохотно кивнул:
— Хотел бы я, чтобы Чейд был здесь. Хотел бы я знать, когда он вернется. — Я посмотрел на шута, раздумывая, как много он знает.
— Чейд? Чей-то-тень? Я слышал, что тень возвращается, когда уходит солнце, — последовал уклончивый, как всегда, ответ. — Думаю, слишком поздно для короля, — добавил шут тише.
— Значит, мы бессильны?
— Ты и я? Ничего подобного. У нас слишком много сил, чтобы действовать здесь, вот и все. В этой области бессильные всегда самые сильные. Может быть, ты прав: именно с ними мы должны посоветоваться. А теперь… — Тут он поднялся и устроил целый спектакль, разминая свои суставы, словно был марионеткой с перепутанными нитками. Шут заставил звонить каждый колокольчик, который был на нем. Я не смог удержаться от улыбки. — Для моего короля наступает лучшее время дня, и я должен быть там, чтобы сделать для него то немногое, что могу.
Он вышел из кольца рассортированных свитков и таблиц, потом зевнул.
— До свидания, Фитц.
— До свидания.
Озадаченный, шут остановился у двери:
— Ты не возражаешь против моего ухода?
— По-моему, я возражал против твоего прихода.
— Никогда не играй словами с шутом. Но разве ты забыл? Я предложил тебе сделку. Тайну за тайну.
Я не забыл. Но внезапно понял, что не уверен, хочу ли я знать эту тайну.
— Откуда приходит шут и почему? — спросил я тихо.
— А? — Он мгновение постоял, а потом серьезно спросил: — Ты уверен, что хочешь получить ответы на эти вопросы?
— Откуда приходит шут и почему? — медленно повторил я.
Шут молчал, и тогда я увидел его. Увидел его таким, каким не видел многие годы. Не шута, острого на язык, с живым умом, но невысокого тонкого человека, хрупкого, бледного, тонкокостного. Даже его волосы казались более тонкими и легкими, чем волосы других смертных. Черно-белый костюм, украшенный серебряными колокольчиками, и смешной крысиный скипетр — единственные доспехи и меч в этом замке, полном интриг и предательства. И его тайна. Невидимый плащ его тайны. На мгновение мне захотелось, чтобы он не предлагал этой сделки и чтобы мое любопытство не было таким сильным.
Он вздохнул. Оглядел мою комнату, а потом пошел и встал перед гобеленом, на котором король Вайздом приветствовал Элдерлингов. Шут посмотрел на него и кисло улыбнулся, находя что-то смешное там, где я никогда не замечал ничего подобного. Он принял позу поэта, собирающегося читать стихи, потом остановился и прямо посмотрел на меня:
— Ты уверен, что хочешь знать, Фитци-Фитц?
Как заклинание, я повторил свой вопрос:
— Откуда приходит шут и почему?
— Откуда? Ах, откуда? — На мгновение он прижался носом к носу Крысика, как бы формулируя ответ на собственный вопрос, потом встретил мой взгляд. — Иди на юг, Фитц. В страны за границами любой карты, какую когда-либо видел Верити. И за границы карт, которые делают в тех странах. Иди на юг и потом на восток, через море, для которого у вас нет названия. Наконец ты придешь к длинному полуострову и на его змеящейся оконечности найдешь поселок, где был рожден шут. Возможно, ты даже найдешь его мать, которая вспомнит своего белого, как червяк, младенца и как она качала меня у своей теплой груди и пела. — Он поднял глаза на мое недоверчивое восхищенное лицо и издал короткий смешок. — Ты не можешь себе даже представить это, да? Дай-ка я сделаю твою задачу еще труднее. Ее волосы были длинными, темными и кудрявыми, а глаза зелеными. Представь себе! Такие яркие цвета стали во мне такими прозрачными. А отцы этого бесцветного ребенка? Два двоюродных брата, потому что таков был обычай этой страны. Один широкий и смуглый, полный смеха и веселья, с румяными губами и карими глазами, фермер, пахнущий плодородной землей и свежим воздухом. Второй настолько же узкий, насколько первый был широк, и золотой, почти бронзовый. Синеглазый поэт и певец. О, как они меня любили и радовались мне! Все трое, и поселок тоже. Меня так любили… — Голос его стал тише, и на мгновение он замолчал.
Я знал, что слышу то, чего никто никогда не слышал. Я помнил тот случай, когда я вошел в его комнату, и прелестную маленькую куклу в колыбели, которую увидел там. Нежно любимую, так же как некогда был нежно любим шут. Я ждал.
— Когда я стал достаточно большим, я попрощался с ними со всеми. И отправился искать свое место в жизни и выбрал, где я вмешаюсь в нее. И вот это место, которое я выбрал; время было назначено часом моего рождения. Я пришел сюда и отдал себя Шрюду. Я собрал все нити, которые судьбы вложили мне в руки, я начал перевивать их и раскрашивать, как мог, в надежде воздействовать на то, что будет соткано после меня.
Я покачал головой:
— Я не понял ни слова из того, что ты только что сказал.
— А я, — он покачал головой, и колокольчики его зазвенели, — предложил рассказать тебе мою тайну. Я не обещал заставить тебя понять.
— Послание не доставлено, пока оно не понято, — парировал я, слово в слово процитировав Чейда.
Шут качнулся.
— Ты прекрасно понял, что я сказал, — он пошел на компромисс, — ты просто не принимаешь этого. Никогда прежде я не разговаривал с тобой так ясно. Может быть, это тебя смущает?
Он был серьезен. Я снова покачал головой:
— В этом нет смысла! Ты отправился куда-то, чтобы творить историю? Как это может быть? История — это то, что уже сделано и осталось позади.
— История — это то, что мы делаем, пока живем. Мы создаем ее на ходу. — Он загадочно улыбнулся. — Будущее — это другой вид истории.
— Ни один человек не может знать будущего.
— Не может? — спросил он шепотом. — Может быть. Фитц, все будущее где-то записано. Не одним человеком, пойми, но если все намеки, видения, предупреждения и предвидения со всего мира записаны, перекрещены и связаны друг с другом, разве не могут люди создать ткацкий станок, вмещающий ткань будущего?
— Нелепо, — возразил я. — Как узнать, правда ли хоть что-нибудь из этого?
— Если бы такой станок был сделан и такой гобелен предвидений соткан — не за несколько лет, а за десятки сотен лет, — спустя некоторое время станет ясно, что он представляет собой на удивление точное предсказание. Имей в виду, что те, у кого есть эти записи, принадлежат к другой расе, представители которой живут крайне долго. Светлая прекрасная раса, которая иногда смешивает капли своей крови с людьми. И тогда!.. — Шут закружился волчком, внезапно развеселившись. Он был страшно доволен собой. — И тогда, когда рождаются определенные люди, люди так явно отмеченные, что история может вспомнить их, они выходят вперед, чтобы найти свое место в будущей жизни. И впоследствии они могут быть призваны исследовать это соединение сотен нитей и сказать: вот за эти нити я должен дернуть, и, дергая их, я изменю гобелен, я разорву ткань и окрашу в другой цвет то, что должно прийти. Я изменю судьбу мира.
Он издевался надо мной. Теперь я был в этом уверен.
— Возможно, раз в тысячу лет и может появиться человек, способный произвести такие огромные изменения в мире. Могущественный король, например, или философ, формирующий мысли тысяч людей. Но ты и я, шут? Мы пешки. Ничтожества.
Он сокрушенно покачал головой:
— Вот этого я никогда не мог понять в вашем народе. Вы кидаете кости и прекрасно понимаете, что вся игра может зависеть от одного случайного броска. Вы играете в карты и говорите, что за одну ночь целое состояние может сменить хозяина. Но на человеческую жизнь вы чихаете и говорите: что? Этот ничтожный человек, этот рыбак, этот плотник, этот вор, этот повар? Что он может сделать в этом огромном, необъятном мире? И поэтому вы бессмысленно вспыхиваете и гаснете, как свечи на ветру.
— Не все люди предназначены для великих свершений, — напомнил я.
— Ты уверен, Фитц? Ты уверен? Чего стоит жизнь, прожитая так, как будто она не имеет никакого значения для великой жизни мира? Ничего более грустного я не могу даже вообразить. Почему мать не может сказать себе: если я правильно выращу этого ребенка, если я буду любить его и заботиться о нем, он проживет жизнь, которая принесет радость всем вокруг него, и таким образом я изменю мир? Почему фермер, сажая зернышко, не может сказать своему соседу: это зерно, которое я сажаю сегодня, накормит кого-нибудь и таким образом я изменю мир?
— Это философия, шут. У меня никогда не было времени изучать такие вещи.
— Нет, Фитц, это жизнь. И у всех есть время думать о таких вещах. Каждое создание в нашем мире должно думать об этом каждое мгновение, пока бьется его сердце. Иначе какой же смысл вставать каждый день?
— Шут, это для меня слишком сложно, — сказал я с некоторой неловкостью. Я никогда не видел его таким страстным. Никогда не слышал, чтобы он говорил так прямо. Как будто бы я размешал золу и вдруг обнаружил сияющий в глубине уголек. Он горел слишком ярко.
— Нет, Фитц. Я понял это через тебя. — Он протянул руку и легонько похлопал меня Крысиком. — Ключевой камень. Ворота. Перекрестки. Изменяющий. Ты был всем этим и продолжаешь быть. Когда бы я ни подходил к перекресткам, когда бы запах ни слабел, если я прижимаю нос к земле, лаю и нюхаю, я чувствую только один запах. Твой. Ты создаешь вероятности. Пока ты существуешь, будущее можно направлять. Я пришел сюда ради тебя, Фитц. Ты та нить, которую я дергаю. По крайней мере одна из них.
Я ощутил внезапный холод предчувствия. Что бы он ни собирался сказать, я не хотел этого слышать. Где-то далеко раздался слабый вой. Волк, подающий голос среди дня. Дрожь пробрала меня, и волосы поднялись дыбом.
— Твоя шутка удалась, — сказал я, нервно посмеиваясь. — Мне следовало быть умнее и не ждать от тебя настоящей тайны.
— Ты. Или не ты. Ось колеса, якорь, узелок на нитке. Я видел конец мира, Фитц. Видел его вытканным так же ясно, как мое собственное рождение. О, не при твоей жизни, даже не при моей. Но будем ли мы счастливы, узнав, что живем в сумерках, а не глубокой ночью? Должны ли мы радоваться тому, что мы будем только страдать, а наше потомство испытает пытки проклятых? Неужели мы не будем действовать?