Тринадцать осколков — страница 9 из 9

1

В глазах рябило, а Акимов все смотрел и смотрел в бинокль. Он видел с наблюдательного пункта подошедшие вплотную к Сапун-горе штурмовые полки. Их исходные позиции пролегли от моря и до моря. Эта живая дуга, составленная из многих тысяч людей, танков и орудий, инженерной подрывной техники, представлялась ему четко, потому что он лично исходил и объездил эти места, прежде чем наметить и создать боевые порядки готовых к штурму войск. Он знал, что за его спиной, там, в глубине Крымских гор и равнин, гнездятся десятки дивизионов артиллерии большой мощности, а еще глубже, под Керчью и на Таманском полуострове, на взлетных полосах рокочут, готовые к взлету, эскадрильи и полки бомбардировщиков, штурмовиков, истребителей…

Войска притаились, напружинились, готовые к удару. «Товарищ Акимов, стратегическая и оперативная обстановка на фронтах такова, что мы не можем дальше терпеть группировку немцев в Крыму. Она тормозит наше наступление на южном крыле. Рады вас видеть четырнадцатого мая в Москве», — еще звучат в ушах слова вчерашнего разговора со Ставкой. Он, Акимов, тоже рад побывать в Москве, отоспаться в своей уютной и тихой спальне, пожить хотя бы два-три дня на даче, пожить без дум, ежечасных забот о предстоящем штурме, без этих учебных тренировок войск, порою почти ничем не отличавшихся от настоящих боев… Ежечасные заботы! Именно так… В Крым прибыл новый командующий фашистской армией генерал Альмендингер. Он может внести изменения в систему обороны. Это очень нежелательно, ибо спусковой крючок советских войск взведен, осталось только нажать… Теперь вот пришлось добывать новые данные, самые свежие сведения о противнике. Хотя Альмендингер вряд ли что сможет изменить, и, видимо, останется все так, как создал генерал Енеке. Старый фортификатор понижен в должности — стал заместителем у нового командующего.

Акимов опустил бинокль, платком протер уставшие и воспаленные глаза, спросил у Кашеварова:

— Где и кто берет контрольного пленного?

— Подполковник Кравцов.

Полк Кравцова занимал исходные рубежи в направлении главного удара, в километре от наблюдательного пункта Кашеварова. Акимов прикинул, сколько нужно времени на захват «языка» и на первоначальный его допрос, доставку на НП добытых сведений о противнике… Он не сомневался, что пленный будет взят, но не был уверен, что необходимые сведения поступят в войска к моменту начала штурма. Он начал размышлять о том, как сократить это время, чтобы в случае необходимости каких-то изменений в общем плане наступления командующие имели хотя бы самое минимальное время на это… Правда, все уже рассчитано и нацелено, но в последний момент вполне можно перенацелить, например, огневой удар гвардейских минометов или сообщить новые цели авиации, направить именно туда, где наиболее крепка оборона врага. Для этого Акимов и прибыл к генералу Кашеварову… Но рядом полк, можно и туда подскочить.

Акимов распорядился, чтобы немедленно подготовили ему бронемашину. Комдив сразу догадался, куда намерен ехать Акимов. Петр Кузьмич и сам бы поехал в полк Кравцова, чтобы сразу, минуя отделы штаба, лично получить свежие, последние сведения о противнике и тем самым выиграть в неумолимом беге нашей планеты хотя бы немного времени, всегда так необходимого в бою, а ведь порою минимальный кусочек времени может оказаться решающим… Да, он мог бы поехать, но сейчас его место здесь, и только здесь, на этой высоте, с которой открывается панорама расположения войск.

* * *

Их было пятеро: Сукуренко, Дробязко, Мальцев, Амин-заде и Рубахин. Разведчики знали, зачем их вызвал Кравцов в этот блиндаж, самый близкий к переднему краю обороны немцев: ну конечно же пошлют за «языком», и они пойдут, это их служебное дело, пойдут, как обычно ходят на работу все люди…

Мальцев пересказывал письмо, полученное накануне от матери.

— Послушай, Аминь, что она пишет. «Ты у меня, — говорит, — единственный ребенок, Петенька…» Понятно? Я — ребенок! — комментировал он письмо. «Береги себя, Петенька…» А как же! Мы тут все только и заботимся об этом — как бы не поцарапать себе ножку, как бы горлышко не простудить, как бы насморк не схватить под огнем немцев… Отвечу я ей: «Дорогая мама, не беспокойся, твой сынок Петенька очень бережливый ребенок, осторожный до ужаса. За такое примерное поведение он, твой Петенька, на прошлой неделе из рук самого товарища Акимова получил второй орден. Короче: мамочка, живу, не хвораю, а фашист дюже хворает, чихает до издыхачки. Теперь, мама, думка у нас: быстрее организовать на Сапун-горе фашисту спектакль «Не брани меня, родная, что я так его люблю» с эпилогом «Прыгнул в море и не выплыл». — Мальцев захохотал, позвякивая орденами. Он поднялся, заговорщически обратился к Сукуренко: — Товарищ лейтенант, у меня тут старшина роты знакомый. Очень большой хлебосол, у него всегда что-нибудь найдется, разрешите послать Родиона Сидоровича, он организует там? — показал он на дверь.

— Не надо, Петя, у нас все есть.

— Товарищ лейтенант, я не за этим, — почесал он подбородок. — Я же понимаю, когда можно, когда нельзя. Вкусненькое принесет… Принесешь, Родион Сидорович? Мы вместе пойдем.

— Организую, — отозвался Рубахин. — Достану, это мы могем.

— Порядочек! — воскликнул Мальцев и так посмотрел на Сукуренко, что та невольно заулыбалась: — Идите, одна нога здесь, другая там.

— Определенно! — крутанулся Мальцев, и снова послышался перезвон его наград. — Аминь, пошли с нами.

— Неужели тебя это не беспокоит? — сказал Дробязко, как только ушли разведчики.

— О чем ты, Вася?

— Я просто не пойму. Иногда мне так дурно на душе…

— Почему? Что ты не поймешь?

— Уж на этот раз не сомневался, верил: награду тебе вручат. На учениях ты первой была…

— Ах вот ты о чем! Я уже привыкла, Вася, привыкла. Конечно, орден получить приятно. Но если бы ты знал, как мне хорошо, что я, как все, — она откинулась назад, широко разводя руками, — как все бойцы и офицеры, и в одном строю, что я командир взвода, а не какая-нибудь там дочь… Нет, Вася, тебе этого не понять… Иногда мне думается: вот исполнится Советской власти пятьдесят лет или сто. Понимаешь, полвека, целый век!.. Весь мир будет говорить о советских людях: богатыри, смотрите, какие победы одержали! Смотрите, как подняли высоко Россию. И может быть, в этом огромном торжестве, в этом бескрайнем потоке имен и фамилий — ведь будут же называть и героев такого торжества — промелькнет фамилия лейтенанта Сукуренко… Это буду я… А ты мне говоришь: орден не вручили… — Она помолчала и вновь заговорила: — Я люблю жизнь, люблю ее такую, чтобы она, эта жизнь, меня не пугала, чтобы я была как все люди — равной. И может быть, поэтому, честно говорю, доверие для меня — что-то большее, чем орден, большая радость, большее счастье…

Дробязко понял, что сейчас, именно сейчас, когда она довольна, что вот-вот отправится на боевое задание, напоминать и говорить о неполученной награде все равно, что обмолвиться о ее прошлом. У Дробязко даже холодок пробежал по спине, и, когда возвратился Мальцев с ребятами, он почувствовал облегчение: при них о таких вещах он умолчит.

— Это вам, товарищ лейтенант, — Мальцев подал Сукуренко небольшой сверток. — Шоколад. Трофейный, но не германский, французский. Экстра. Сам бы ел, да старшина приказал вручить только вам. Иначе, говорит, голову оторву. Честное слово, так и сказал: «Передай лейтенанту Сукуренко, не передашь — пойдешь за «языком» без головы». Очень гостеприимный старшина, правда, Родион Сидорович?

— Правда, как в пекарне с припеком: припек сто граммов, пишут наполовину меньше. Вот за это я по башке бил кое-кого…

Шоколад ели все. Потом пришел Кравцов. Его новый ординарец, очень высокий, веснушчатый солдат, начал угощать разведчиков «Казбеком». Кравцов заметил:

— А может быть, на улице покурим, товарищи?

Мальцев шепнул на ухо ординарцу:

— Болван. — И, надвинув ему пилотку на глаза, потащил его к выходу, говоря: — Подышим воздухом.

Теперь в землянке их было двое — Кравцов и Сукуренко.

Кравцов развернул перед лейтенантом карту участка, где намечалось взять контрольного пленного.

— Вот тут, — сказал он.

— Да, — подтвердила она. — Мы изучили систему обороны, подходы и отходы. — Она начала рассказывать, как изучали, как потом вместе с начальником разведки штаба дивизии составили план операции. Она говорила о том, о чем знал Кравцов, и они — Кравцов и Сукуренко — подумали, что вот этой встречи, этого разговора перед самым выходом за «языком» могло бы и не быть, потому что все было согласовано во время подготовки, в которой участвовал и Кравцов.

«Привычка — вторая натура», — решила про себя Сукуренко. Как ей помнится, командир полка и раньше каждый раз приходил во взвод разведки в момент, когда отправлялись брать пленного. А Кравцов и сам не знал, зачем пришел: сказал начальнику разведки штаба дивизии, находящемуся сейчас на его наблюдательном пункте: «Пойду провожу…» — и пришел.

Он свернул карту, положил в планшетку. Потом вновь достал ее и теперь, уже не разворачивая, смотрел на маленький квадратик, на котором был изображен кусочек земли, занятый гитлеровцами.

— Вот здесь, — повторил он не для нее, а для себя, повторил и понял, что пришел сюда, чтобы еще раз напомнить ей: там стена, не просто линия обороны, а именно — стена чудовищной толщины, что из этой спрессованной массы бетона и железа вытащить пленного практически почти невозможно и что ему, Кравцову, на этот раз посылать ее за «языком», как никогда, трудно… Но он, пожалуй, этого не скажет…

— Марина.

— Я — лейтенант Сукуренко, — быстро отозвалась она, — лейтенант…

— Хорошо, хорошо… товарищ лейтенант… Марина.

— Нет, нет, зачем так… Андрей Петрович? — она посмотрела на него просящим, умоляющим взглядом.

«Девочка, милая девушка, — чуть не сорвалось с его губ, вдруг ставших почему-то сухими и пылающими, — позволь перед самым решающим боем произнести твое имя? Оно очень мне нравится. Позволь, Марина?» А сказал совсем другое:

— На Рязанщине сейчас начался сев… Я ведь из Рязани.

— Слышала, Андрей Петрович.

Брови его вздрогнули, поползли кверху.

— Мне Дробязко говорил о вас, товарищ подполковник…

— Василий?

— Да… Мы в одной школе учились.

— Вот как!.. Значит, он вас хорошо знает? А мне говорил: «Москва большая, разве можно всех знать».

Она не ответила, а он ждал, все глядя на карту.

— Он просто хороший товарищ, — наконец сказала она.

— И только?

— Да, да… и только, Андрей Петрович.

— Андрей Петрович… — улыбнулся он. — Мне двадцать семь лет. Это ведь немного, правда?

— Немного.

— Через год окончится война… будет двадцать восемь.

— Почему через год?

— Теперь уже недалеко до победы… Приезжайте после войны к нам, в Рязань… Приедете?

— Приеду, — прошептала Сукуренко.

— Тогда… по коням! — И Кравцов позвал разведчиков в блиндаж.

* * *

Ночь была тихая, очень тихая, и звезды будто бы не дрожали — замерли, а Кравцову хотелось услышать выстрелы. И они раздались, злые, частые, словно тысячи батогов захлопали по живому телу человека… Теперь ему хотелось, чтобы эти хлесткие, визжащие звуки немедленно оборвались, заглохли.

Кравцов всмотрелся в темноту, крикнул:

— Идут!.. Их пятеро!..

Да, их было пятеро — Дробязко, Мальцев, Амин-заде, Люся, в изорванном платье и с кляпом во рту, Зибель, бывший обер-лейтенант, теперь еще и бывший рядовой гитлеровской армии. Он шел, как идет человек, у которого страшное осталось позади, а впереди — неизвестное, но неизвестное не лишает надежд на лучшее…

— Я буду говорить только правду, — сказал Зибель и попросил, чтобы ему дали глоток воды и сигарету. — Ваши солдаты — о, это что-то невероятное! Они ценя вытащили из крепости… Я находился в гнезде истребителя танков… и ждал своей смерти. — Он говорил так быстро, что его останавливали и требовали повторить.

— А это что за птица? — спросил Акимов, когда увели Зибеля и перед ним встала Люся.

— Я не птица… Люся Чернышева, из Ялты. Я добровольно выполняла задание Алеши… Алеша партизан, вы знаете. Ему поручили пробраться в Севастополь, собрать сведения о немцах, что они там строят — окопы, траншеи, доты… Алешу фашисты убили. В Ялте, у нас во дворе… Я решила за него пробраться в Севастополь и добилась своего. Я не птица, я Люся Чернышева…

Кравцов провожал Акимова до бронеавтомобиля. Выстрелы еще гремели, но не так хлестко, как прежде. На небе появлялись и гасли серебристые следы от падающих звезд.

Акимов сказал:

— Имеющиеся у нас данные о системе укреплений врага полностью подтверждены. Эта девушка, как ее? Люся? Удивительное явление! Добровольно пошла на такое опасное и трудное дело!.. Вот вам и живое свидетельство неодолимости Советской власти, нашей большевистской идеологии. Она знала, во имя чего пошла на риск. — Он умолк, наблюдая, как, вспыхнув, покатилась к морю звезда.

— Она не погаснет… Нет, нет, — думая о Сукуренко, отозвался Кравцов.

— Звезды гаснут, — сказал Акимов.

— Не все… Подождем, узнаем, увидим…

— Вы о чем, подполковник?

— О ней, лейтенанте Сукуренко. Вы знаете, она думала, что в полку никто не подозревает, что она дочь комкора. А мы знали, знали и не говорили ей. Это была ее тайна, в этой тайне, как мне казалось, она черпала силы, мужество.

Акимов открыл дверцу и, прежде чем сесть в машину, наклонился к Кравцову:

— Вы думаете, что она погибла или попала в руки немцев?

— Я ничего не думаю, товарищ Акимов, я просто докладываю вам о лейтенанте Сукуренко… Я слышал, будто бы вы, товарищ Акимов, знали ее отца, вместе воевали в гражданскую войну…

— Да, да, это так, подполковник… так. Надо подождать, возможно, вернется.

— Конечно, будем ждать, товарищ Акимов. Она не одна, вместе с ней не вернулся с задания разведчик Рубахин.

— Жаль, жаль, что она не вернулась… Недавно я подписал документ о награждении лейтенанта Сукуренко орденом… Приезжал ко мне из особого отдела капитан Рубенов. Умный чекист, интересный человек. Говорит: «Если не наградите, Сталину напишу». А я впервые услышал, что так смотрят на Мариана. Всякое бывает, Кравцов. Подождем. Не все ведь, попав в безызвестность, погибают.

— Не все, — согласился Кравцов.

* * *

Что-то тяжелое, жесткое давило на грудь, голову. Сначала Рубахин открыл один глаз, потом второй… Увидел крутости траншеи, иссиня-черные, взлохмаченные. Он догадался: неподалеку упала бомба. Повел глазами вверх — висело спокойное и на редкость чистое небо, без звезд и зарниц. Утро. А тяжесть все давила — до боли и хруста в голове и груди. Рубахин с трудом поднялся на колени, затем во весь рост… Рядом с бруствером зияла огромная воронка, лежали комья земли, продымленные и обожженные. Стояла звенящая тишина. В лицо дышал приятный прохладный ветерок. Рубахин начал припоминать, где он находится и что с ним произошло. Наконец он вспомнил, как отправились за «языком», как спустился в эту траншею вместе с командиром взвода, как началась бомбежка, артиллерийский обстрел, как сказала Сукуренко, что группа захвата пленного обходит и что их задача, ее и его, Рубахина, прикрыть огнем отход Пети Мальцева с ребятами… И все, что произошло после этого, Родион не мог восстановить в памяти, но вскоре все же сообразил: находится он на местности, занятой противником, на том самом участке обороны немцев, где намечалось взять пленного. Метрах в ста в сторону противника, на рыжем пригорке, он увидел группу людей. Их было четверо — двое тащили под руки обессиленного человека, один плелся вслед, держа автомат на изготовке. Тот, которого вели, показался Рубахину знакомым. У Родиона был бинокль, он приложил его к мокрому от пота переносью, всмотрелся и вздрогнул от неожиданности:

— Она! — Бинокль выпал из рук. Он не стал его поднимать, побежал вдоль траншеи, на изгибе наскочил на немца, сшиб его с ног, прижал к земле, держа за горло. Гитлеровец колыхнулся раз, другой и утих бездыханный. Рубахин разжал пальцы, схватил попавшийся под руки ручной пулемет за ствол и со всего размаху ударил прикладом по голове вдруг зашевелившегося фашиста. Потом он повернул назад, но тотчас же остановился, выглянул из траншеи. Отсюда было ближе до рыжего пригорка, и он отчетливо увидел, как упиралась Сукуренко, пиная ногами конвоиров.

— Стойте! — крикнул Рубахин, но голоса своего не услышал. — Стойте! — И опять не услышал. Тогда он схватил камень, начал стучать по каске и тут только понял, что он контужен, что лишился слуха, возможно, и речи… Немец, который был ближе к нему, оглянулся. Фашист чуть присел, ворочая из стороны в сторону головой. Рубахин бросил на бруствер пулемет, поймал шевелящуюся фигуру врага в прицел, нажал на спуск. Немец взмахнул руками, сделал несколько шагов вперед и, роняя автомат, упал лицом на суглинок…

Лемке, довольный тем, что в руки попал советский командир и что взяли русского солдаты его роты, с особым удовольствием докладывал по телефону командиру полка. Он положил трубку в тот момент, когда послышался пулеметный рык: пули пропели возле самого входа в блиндаж. Лемке насторожился: что бы это могло быть? Вначале подумал, что кто-то выстрелил случайно. Он бы в другой раз не вышел из убежища, но сейчас, когда только что отправил пленного в штаб полка, не мог не посмотреть, почему стреляют: «Может быть, пленный удрал?» — встревожился Лемке. Обер-лейтенант выполз из убежища, охватил взором местность. Солдаты продолжали вести русского лейтенанта. Он крикнул вслед конвоирам:

— Кто стрелял?!

И увидел распростертого вниз лицом старшего конвоя ефрейтора Носке. Лемке позвал его, но тот и не пошевелился.

— Носке! — повторил Лемке. Хотел было подбежать, посмотреть, что случилось с Носке, но в этот момент над головой пропели пули, и Лемке заметил, как один из конвоиров, выпустив из рук пленного, отскочил в сторону и, делая зигзаги, проковылял несколько метров и упал… Тотчас же на позициях боевого охранения застучали автоматные и пулеметные выстрелы. К оставшимся в живых конвоирам подбежали несколько солдат. Они залегли, подмяв под себя пленного…

Рубахин не слышал выстрелов. Покинув траншею, он полз быстро и сноровисто, гонимый одной мыслью: «Освободить лейтенанта». Оглохший от взрывной волны и потерявший речь, он чувствовал только запах и по нему догадался, что стреляют близко, может быть совсем рядом, но не терял из виду тех, кто вел Сукуренко. Остановившись, Рубахин долго целился, опасаясь, как бы не угодить в нее… Когда был уничтожен второй конвоир, в обойме кончились патроны. Рубахин разбил пулемет о камень, а остатки его зашвырнул в бурьян. Теперь в руках был автомат. Он прикинул расстояние, отделявшее его от залегших немцев, и успокоился: можно стрелять наверняка. Однако вести огонь было бесполезно: гитлеровцы не поднимались. В ожидании, когда встанут немцы, Рубахин посмотрел по сторонам: из разных направлений к нему приближались гитлеровцы. Он поднапрягся и еще быстрее пополз, не теряя из поля зрения тех, кто находился на пригорке… Ему страшно хотелось, чтобы они поднялись, и он тогда перестреляет охрану, и Сукуренко в суматохе может скрыться, так как весь огонь врага он примет на себя… Не останавливаясь, Рубахин вытащил из сумки гранату и швырнул ее далеко вперед в надежде припугнуть немцев, заставить их пошевелиться. Но и это не подействовало. Тогда он вскочил на ноги и, уперев автомат в плечо, скорой походкой, не сгибаясь, во весь рост, пошел на пригорок… Когда оставалось метров пятьдесят до места, где лежала прижатая немцами к земле Сукуренко, он отличил ее по телогрейке. «Товарищ лейтенант, это я, Рубахин. Родька я!» — пошевелил он губами и, оттого что не услышал своего голоса, заплакал…

Лемке решил взять его живым. Прижавшись в окопчике, он пропустил Рубахина, а затем с подоспевшим солдатом прыгнул ему на спину. Рубахин тряхнул плечами, и Лемке грохнулся на землю, больно ударившись головой о булыжник. Перед глазами поплыли оранжевые круги. Сквозь эту оранжевую завесу он увидел широкую грудь русского солдата, что-то хотел крикнуть, но не успел: огромный сапог врезался ему в лицо, и, обер-лейтенант, обливаясь кровью, упал на спину. Рубахин направил ствол автомата на второго гитлеровца, пытавшегося подняться, но не успел выстрелить, что-то обожгло живот, и он, скрипя зубами, осел на землю, чувствуя, как схватили его за руки… Сумка с гранатами, висевшая впереди, уперлась Рубахину в подбородок. Он сгорбился, зубами выхватил кольцо. Щелкнул запал, и Рубахин засмеялся: у него восстановился голос, и он смеялся шесть секунд и успел сказать:

— Зараз очищу от погани землю…

Детонатор сработал, сноп пламени ударил в лицо…

Лемке осколки не задели, и он с распухшим ртом долго смотрел на груду сплетенных тел, пытаясь отыскать труп русского. И он опознал его, опознал по широким плечам и уцелевшим погонам на них. Обер-лейтенанта охватил неосознанный страх, его трясло и било. Наконец он овладел собой, поторопил солдат, чтобы они быстрее доставили русского лейтенанта в штаб полка.

2

Еще утром, когда первые лучи солнца легли на землю, Сапун-гора была просто горой с обрывами, лощинами и скатами. Но теперь ее нет, вместо крутой и высокой земляной гряды, шипя и грохоча, бьется в конвульсиях упавшее с неба солнце. На десятки километров вокруг стоит густой запах гари и огня, такой густой, что можно захлебнуться от одного вдоха.

К полудню чуть-чуть стихло. На наблюдательный пункт Кравцова из кратера взрывов приполз Амин-заде, продымленный и прокопченный, казалось, насквозь. Глаза, как два уголька, сверкнули в блиндажном полумраке:

— Товарищ подполковник, фашист понатыкал в землю бетонные шарики, в которых сидят фрицы и шаркают по нашим танкам… Сержант Мальцев велел передать: надо мелькими группами влезать на гору… мелькими-мелькими, сапсем мелькими…

Амин-заде рассказал, что они — он, ефрейтор Дробязко, Петя Мальцев и эта девушка Люся, которая, оказывается, невеста его погибшего друга Алеши, — наступая, уперлись в четырехглазое чудище-дот и что этот дот брызжет таким плотным огнем, что подступиться к нему невозможно — ни танку, ни орудию, ни солдату. Но Вася Дробязко говорит: попробуем ночью овладеть этой четырехглазой крепостью.

— Мир, это хорошо, пусть так и сделает Дробязко. Возвращайся туда и передай Мальцеву: я прошу взять дот, — сказал Кравцов. — Прошу, очень прошу.

— Будет так, товарищ командир. Зачем просить, мы сделаем, как ты прикажешь. Приказ я поняль.

И он, наполнив флягу водой, пополз на гору, покрытую огненным кипением разрывов…

Ночью перестраивали боевые порядки. Не спали — работали до седьмого пота.

Утром небо вновь неистощимо сыпало на гору снаряды и бомбы. И обугленная земля опять превратилась в упавшее на землю солнце…

Потом огненный вал, вздрогнув, пополз кверху, обнажая позиции немцев.

Кравцов подал сигнал для повторной атаки. От окопов потянулись молчаливые ручейки людей. Их было так много и они так быстро бежали, что за каких-то полчаса, изрезав местность, достигли кромки кипящего котла.

К вечеру полк продвинулся на триста метров.

Кравцов распорядился выдвинуть наблюдательный пункт ближе к штурмовым группам. Он уже собрался покинуть удобную для наблюдения высотку, как в блиндаж вошел Акимов. Левая рука его была забинтована, поддерживалась повязкой.

— Первый прыжок сделан, — сказал Акимов. Он осмотрел блиндаж, прильнул к амбразуре. — Отличный обзор! — И, повернувшись к Кравцову, поинтересовался: — Не вернулась?

— Нет, товарищ Акимов, — поняв, о ком спрашивает, ответил Кравцов и доложил, что он решил выдвинуть наблюдательный пункт вперед, ближе к передовым штурмовым группам.

— Хорошо, — сказал Акимов. — А этот блиндаж я займу со своими товарищами. — Он взял Кравцова под руку, и они поднялись наверх.

— Соседи твои, Кравцов, отстали. Ты их подтяни, а средство для этого одно — новый рывок вперед. Кашеваров гордится мужеством, твоих солдат. Он сейчас сюда прибудет. Как только развернут средства связи, мы передадим в Москву имена героев штурма. До встречи, Андрей Петрович.

Полк продвинулся на триста метров, Дробязко со своими ребятами — на сто тридцать. Внизу догорали подбитые танки, штурмовые орудия, стонали раненые. Их подбирали санитары, волокли на своих спинах по горячей земле на полковой пункт медицинской помощи.

Из темноты выплыл Амин-заде, подполз и замер возле Дробязко.

— Аминь, что сказал командир полка? — тихо спросил ефрейтор.

— Очень просил дот убрать с пути полка.

Справа, слева и впереди мельтешили курганчики. Сверху неслись крики: «Безумцы, капут вам тут! Расшибете головы о нашу крепость».

Петя Мальцев возмутился:

— Сволочи! Ругаться как следует не умеют.

Дробязко сказал:

— Ладно, уберем. Ты устал, Амин-заде? Поспи.

— Мало-мало устал. — Он протянул руку ефрейтору. — Перевяжи, Вася, пониже локтя укусил осколок. Но кость целая, сапсем не больно.

Дробязко приказал Люсе перевязать рану Амин-заде, сам начал прилаживать к древку пробитое пулями и осколками красное полотнище. Серая глыба монолита нависла над их головами, защищая от выстрелов и катящихся сверху камней. Камни, ударяясь, высекали искры. Пахло горелым. Камни еще долго катились книзу, шурша и будоража на миг прикорнувшую в ночи тишину.

— Эй, рус, отступай, в плен брайт тебя утром будем. — Это совсем рядом, где-то вверху. Мальцев задрал голову:

— Наваждение, будто он у меня на плечах сидит.

Люся хихикнула:

— Испугался…

— Не больно пугливый, сам могу кого угодно до смерти напугать, — обидчиво сказал Мальцев.

— В двух-трех метрах большой порожек, на нем они сидят… в своих норах. Одолеем это гнездовье — там полегче будет, — сказала Люся как человек, хорошо знающий местность. — Тут я была и дот этот знаю…

Амин-заде поднял автомат, потряс им над головой:

— Сапсем не болит, товарищ ефрейтор. Драться буду, за лейтенанта Сукуренко мстить буду… И за Родьку секир-башка немец сделаю…

Мальцев поднялся и долго приспосабливался, чтобы без шума забраться на камень. Наконец ему удалось это сделать. В мигающих отсветах выстрелов, гремевших то впереди, то где-то сбоку, он успел увидеть то, о чем говорила Люся: двухметровую стенку, увенчанную каким-то нагромождением — не то пирамидками камней, не то бетонными колпаками. Ему захотелось швырнуть туда связку гранат, швырнуть немедленно, сейчас, и он бы швырнул, но в этот миг, когда уже замахнулся, при очередном отсвете, который почему-то долго не гас, он увидел на расстоянии протянутой руки голову немца с перекошенным ртом. Мальцев не опустил связку гранат, а еще выше поднял ее, теперь целясь прямо в гитлеровца…

— Не убивайт, я плен иду! — не вскрикнул, а прошептал немец, бросая оружие и поднимая руки кверху.

Мальцев напружинился, бесшумно прыгнул на плечи врага. В темноте он прижал немца к земле, отбросил в сторону его оружие, скрутил ему руки и на спине перепуганного фашиста сполз вниз.

— Да посиди ты хотя минутку спокойно! — прикрикнул Дробязко на Мальцева.

— Я фрица приволок, Вася. Ну и спектакль: мы тут сидим, а они шастают по нашим головам. Вот он, трофей-то, — Мальцев дернул за шиворот немца, подтолкнул ближе к Дробязко.

— Что же мы будем с ним делать? — сказал Дробязко, после того как все успокоились и присмирели. — Обуза для нас. Никто же не согласится конвоировать его… Интересно, каким путем он к нам проник? Может быть, и к ним можно пробраться, а, ребята?

— Вася, ты маршал, генералиссимус! — подхватил Мальцев. — Ты, Вася, тихий человек, а в голове у тебя океан стратегических и тактических мыслей. — Он наклонился к сидевшему немцу, поторопил:

— Быстренько, доложи-ка нам… всю обстановочку… Э-э, на хрена обстановка нужна. Ты по-русски соображаешь?

— Я, я!

— Чего это он? — спросил Мальцев у Люси.

— Понимает, — пояснил Дробязко. — Скажи: мы можем проникнуть на террасу и спрятаться там на время?

— Я, я!..

— Не тронем, будешь жить, в Германию отправим, только проведи. Согласен? — уже настаивал Мальцев, продолжая держать немца за руки.

— Я, я.

— Вот это послушание! — обрадовался Мальцев. — С таким фрицем можно жить. Но смотри, — погрозил он пленному связкой гранат, — обманешь, по башке получишь, вместе удобрим землю костями. Теперь рассказывай, как и куда ты поведешь нас и что мы там встретим. Цветы нам не нужны, цветы потом, в день победы, когда Гитлера вашего угробим.

Пленный рассказывал мучительно трудно, то и дело переходя то с немецкого на русский, то с русского на немецкий. Но велика ли трудность понять друг друга людям, столько провоевавшим один против другого, столько раз ловившим на мушку друг друга!.. Нет, очень понятна и доступно говорил пленный, назвавшийся рабочим Вилли Роммелем…

Посовещались. Помолчали. Шутка ли — идти на такой риск!

Петя Мальцев сказал:

— Если что, взорвем дот…

Амин-заде подвинулся ближе к Дробязко:

— Вася, командир полка просил убрать дот…

— Чернышева, ты останешься здесь, — сказал Мальцев.

— Как же без меня? Я тут все стежки-дорожки знаю.

Дробязко поддержал Люсю. Немцу привязали к спине связку гранат.

— Веди! — приказал Мальцев. — Да смотри у меня, не балуй! — погрозил он автоматом.

* * *

Они ждали восхода солнца, чтобы осмотреться, куда попали, куда привел их слесарь Роммель. Восход задерживался, и казалось, на этот раз его вообще не будет — солнце, видимо, устало до чертиков и решило переждать там, за далекими горами, чтобы не видеть и не слышать, как стонет и рушится земля под тяжелым и густым дождем металла и взрывчатки…

Едва очертилась на востоке светлая полоска зари, как тут же погасла. Ее затмил вдруг выросший непроходимый лес разрывов.

— Ну и варят наши! — крикнул Мальцев на ухо Дробязко. — Сам сатана поджарится!

Они сидели в каком-то бетонном мешке. Над ними клацали затворами, гремели выстрелы, кто-то кричал, бегал, топая коваными сапогами.

— Это у них укрытие, — сказала Люся, — они могут сюда спуститься…

— Я, я, — подтвердил пленный и показал кивком головы на узкую дыру, — есть запасный выход…

— Гут! — сказал Мальцев и приказал Дробязко взять под обстрел основной вход — зияющую дыру люка…


Лемке видел, как все ближе и ближе к террасе подкатывается огненная гряда, вот-вот она перехлестнет порожек и накроет весь форт. «Но может, и не накроет, может, остановится или пройдет стороной. Еще немного продержимся, тогда…» — Он знал, как поступать «тогда»: часть солдат он отправит в укрытие, часть оставит у орудий и пулеметов, ведь это русские, они могут передвигаться и на огненной волне! Оставшиеся у орудий и пулеметов солдаты обязаны в упор расстреливать атакующего противника.

Рыкнул телефон. Звонил генерал Енеке.

— Хайль! — прошамкал Лемке.

— Фюрер и я гордимся вашим мужеством. Твои солдаты показывают образцы стойкости. Я убежден: там, где обороняются солдаты капитана Лемке, русские не пройдут!..

Лемке хотелось спросить: что, он уже капитан? Но говорить ему было трудно. Он, выслушав Енеке до конца, прохрипел:

— Рад стараться!

Телефонный аппарат подпрыгнул и с грохотом упал на бетонный пол. Солдат-пулеметчик отскочил от амбразуры. Шатаясь и держась за голову, он повернулся к Лемке, из-под его рук хлестала кровь, и солдат тут же рухнул, успев лишь охнуть.

Лемке подбежал к внутреннему переговорному устройству.

— В укрытие! Наводчикам остаться! — приказал Лемке и бросился к люку, чувствуя, как печет ему спину.

Мальцев сначала увидел ноги, они дрожали и покачивались, потом туловище в офицерском мундире. Он взял автомат за ствол, ударил прикладом по спине.

— Будьте любезны, не балуйте, — связывая руки Лемке, сказал Мальцев. — И не шутите, для вас наступил мертвый час. — Он, сорвав повязку, вогнал кляп в опухший и рассеченный рот офицера, приготовился принять очередного немца…

Их лежало восемь, обезоруженных и связанных, когда Дробязко высказал опасение, что если так пойдет дело, то некуда будет помещать пленных, и они задохнутся в этом мешке вместе с фрицами.

Подождали. В люк никто уже не опускался. Там, наверху, с неумолимым усилием продолжалась обработка немецких укреплений.

Мальцев наклонился к Лемке, крикнул:

— Слышишь, как наши варят?! То-то! — Он присмотрелся к офицеру и захохотал: — Ребята, а у этого типа нос чудной, с белой нашлепкой! — Он чиркнул спичкой. — Люся, посмотри, какой красавец! Загримировался, подлец!..

Люся наклонилась. Лемке округлил глаза.

— Это я ему откусила нос, — сказала Люся и сплюнула в угол. — Он Алешу убил. Он Алешу убил… — повторила она, глядя на Мальцева.

— Ты не ошибаешься?

— Через сто лет узнала бы… Преступника всегда опознают, как бы он ни менял своего лица. Это я слышала от своей бабушки…

Лемке боялся моря, он почти не сомневался в том, что могилой его будет море. А вот теперь смерть застала в собственном бункере. У него перебит позвоночник, но это не такая уж большая беда, он согласен жить и в коляске. Но вот какое дело: никто не отпугнет его смерть, даже фюрер, который обещал ему великое жизненное пространство, и он, Лемке, в мечтах не раз видел это расчудесное пространство, на котором он — повелитель, а все — его слуги… Оказывается, умирать приходится в одиночку. Оказывается, он, Лемке, подчиняясь воле фюрера, искал свою смерть… Лемке закрыл глаза, в ушах звучали слова Люси: «Через сто лет узнала бы». И ему стало до дикости обидно, что русские способны узнавать таких, как он, даже через столетия…

Когда пленных осталось уже не восемь, а семь, связанных и беспомощных, Мальцев приказал:

— Теперь, ребята, наверх… Водрузим знамя и будем драться до подхода своих…

3

Енеке открыл вентилятор — струя упругого воздуха ударила, в лицо, взвихрила волосы. Воздух был горяч, генерал нажал на кнопку, жужжание оборвалось, на какое-то время Енеке почувствовал прохладу, отметил мысленно, что там, на поверхности, пожалуй, духота плотнее, чем в бункере. Но это лишь показалось — вскоре спертый, нагретый воздух вновь начал беспокоить Енеке. Он решил подняться на второй этаж, оборудованный для кругового наблюдения. Амбразуры были открыты, и сквозь эти квадратные глазища проникали сквозняки, хотя и теплые, с запахом паленого, но дышать стало легче…

Перед фон Штейцем стоял все тот же русский лейтенант — девушка, с которой он, Енеке, уже дважды разговаривал, требуя от нее рассказать об организации боевых порядков советских войск, штурмующих Сапун-гору. Ему хотелось знать именно это, ибо он не допускал и мысли, что обычным, шаблонным построением войск можно так глубоко просочиться. Пал первый пояс оборонительных сооружений, командиры дивизий докладывают: противник подходит ко второму ярусу, к главной полосе укреплений. Енеке тверд в своих убеждениях — эту махину русским не одолеть, по крайней мере, здесь произойдет пауза, и он, Енеке, сделает все, чтобы восстановить разрушенные в глубине обороны укрепления, залатать трещины, образовавшиеся в крепости. И все же… О, если бы удалось вырвать у этого лейтенанта сведения о боевых порядках русских! Тогда возможна мощная контратака, враг будет опрокинут и сброшен вниз…

Девушку-лейтенанта подобрали в траншее. Она была контужена взрывной волной, находилась в бессознательном состоянии. Но шок прошел, и фон Штейц поклялся, что он получит от нее необходимые данные. Это вполне возможно, ведь фон Штейц… воспитатель, у него свои методы допроса…

Енеке снял перчатки, погладил овчарку, опустился на стул возле амбразуры. Пес лег у ног, навострил уши на пленного. Фон Штейц спросил через переводчика капитана, аккуратно одетого, с прической гимназиста:

— Вам оказали медицинскую помощь? Теперь хорошо слышите?

— Да, — сказала Сукуренко, разглядывая переводчика. Она заметила, что у капитана сухие губы и что они чуть-чуть дрожат.

— Скажите, кто был ваш отец?

— Отец? Какое это имеет значение? — вздохнула Сукуренко и отметила про себя, что фон Штейц — он представился ей сразу же, как только привели ее на командный пункт, — улыбается глупо и что за этой улыбкой угадывается нетерпение, раздражительность.

— Он жив?

— Да, — сказала Сукуренко и тихо повторила, — жив.

— Он коммунист?

— Коммунист!.. Старый коммунист, — ее губы слегка дрогнули, но она быстро взяла себя в руки.

— С какого года коммунист?

Она точно не знала, когда отец вступил в партию, но, не задумываясь, сказала:

— С одна тысяча девятьсот двенадцатого года.

— Мать большевичка?

— Большевичка.

— О-о! Значит, ты пошла на фронт по убеждению?

— Именно по убеждению. Я родилась при Советской власти, училась в советской школе. Я еще не успела вступить в партию, но меня обязательно примут. Я добьюсь своего. Можете считать, что я — коммунистка! — она взмахнула руками так энергично, что овчарка поднялась и оскалила зубы, у переводчика вытянулось лицо, и он часто-часто заморгал.

— Мы вас обязаны расстрелять, — сказал фон Штейц через переводчика. — Но у вас есть возможность избежать смерти.

Енеке прищурил правый глаз и покачал головой: да, он, Енеке, точно так же вел дело, и она тогда сказала: «Нашли чем пугать! Смерти я не боюсь» — и он поверил, что она действительно не боится смерти.

Фон Штейц продолжал допрос, но Енеке уже не слушал его, он припал к амбразуре и весь отдался мысли, как, каким способом вынудить русских остановить свое наступление, получить паузу, чтобы подытожить точные потери, разрушения. От него этого требовал командующий генерал Альмендингер, и он должен что-то сделать, иначе неизбежно новое понижение по службе. Глядя в бинокль, он вдруг заметил на гребне, там, где оборонялись подразделения капитана Лемке, выросший язык пламени. Он присмотрелся: это был красный флаг, маленький, но стойко трепещущий на ветру.

Енеке закричал:

— Фон Штейц, приказываю расстрелять, — ткнул он стеком в плечо Сукуренко. — Смотрите сюда, — потащил он фон Штейца к амбразуре.

— Лемке! И красный флаг! — воскликнул фон Штейц. — Это невозможно!

Енеке бросился к телефону, потребовал немедленно послать из резерва командующего танки в район главного фаса обороны.

Вошел майор Грабе, как-то неуверенно щелкнув каблуками, прохрипел врастяжку:

— Русские пробились в главный фас центрального сектора.

Енеке рванулся к выходу и под лай овчарки загрохотал каблуками, по лестнице, крича адъютанту:

— Броневик мне, немедленно!

Фон Штейц достал из кармана коробочку с осколками, потряс ею перед глазами Грабе:

— Прочти…

— Реванш, — вяло прошептал Грабе.

— Правильно. — Он повернулся к Сукуренко. — А теперь возьми из комендантского взвода двух солдат и расстреляй немедленно… Именем фюрера… — он хотел еще что-то сказать, но задохнулся, жадно глотая воздух. Руки тряслись, и от этого осколки громко переговаривались в коробочке, будто фон Штейц играл детской погремушкой.

* * *

Она шла впереди охраны, шла туда, куда указал ей одноглазый майор. Она догадывалась, куда ее ведут, но не понимала, почему так долго не останавливают. Сукуренко очень хотелось оглянуться, и она повернула голову назад: одноглазый был один. Он прикуривал сигарету, держа в правой руке тяжелый пистолет. Она заметила и солдат, удалявшихся прочь от майора по пыльной тропинке, ведущей на взгорье.

Гитлеровец приблизился, спросил на не очень чистом, но вполне понятном русском языке:

— Закурить хочешь?

В голову пришла мысль: «Этот бандюга, наверное, долго ходит по нашей земле, успел освоить наш язык».

Грабе повторил:

— Кури.

У нее были связанные руки. Сукуренко показала взглядом на них, решив: «Теперь все равно, можно и закурить». Майор ткнул в рот сигарету, поднес зажигалку, потом махнул рукой:

— Ком… иди…

Тропинка привела к обрыву. Внизу шумела горная река, на берегу и в воде торчали большие округлые камни, виднелся какой-то хлам, не то разбитые автомашины, не то снарядные тележки. Обрыв был высок, метров двадцать, и ей вдруг стало страшновато… падать с такой кручи. Но, подумав о том, что она упадет уже мертвой и ей будет все равно, быстро подавила страх и начала рассматривать деревья, растущие на противоположной стороне. Она стояла в расстегнутой тужурке, изорванной при допросах, с непокрытой головой. Ветер играл ее волосами. Она чувствовала, как они льнут ко лбу, ушам и даже касаются щек, и невольно подумала: теперь уже не придется беспокоиться, что отросли волосы, не придется просить Дробязко подстричь ее, не придется волноваться при встречах с Кравцовым, ожидая… Вот-вот он скажет ей об отце, боясь, как бы не разгадал этот тихий и ровный в своем поведении человек, что она неравнодушна к нему.

Сукуренко смотрела вдаль, а видела перед глазами его, Кравцова… «Двадцать семь лет, это же немного… Приезжай к нам в Рязань», — пропел над ухом ветер, и она вздрогнула, оглянулась.

— Страшно? — спросил Грабе.

Она отрицательно покачала головой.

— Тебе повезло. Раньше мы вешали или расстреливали на площадях при народе. — Он вытащил из кармана плоскую посудинку, приложился к горлышку, крякнул: — Корош русский шнапс… «Годы юности прекрасны, и национал-социалисты короши…» Эту песенку я любил. А кто меня теперь возвратит к прежнему состоянию духа? Кто? — Грабе швырнул флягу под обрыв и вдогонку ей выстрелил, на лету разбив посудину. — Видела? О, Грабе мог стрелять! Видела? Ну вот… — Он отошел метров на десять и начал целиться. Ствол пистолета не дрожал, черным глазом смотрел прямо в лицо.. Сукуренко проглотила комок, появившийся в горле. «Это хорошо, что у меня никого нет, некому будет оплакивать. Только жаль, очень жаль, что никто не видит из наших», — пронеслось в голове, и она крикнула:

— Я люблю тебя… Родина!

Грабе опустил пистолет, приблизился.

— Как ти сказала? Родина? Это смешно. Ти есть уже труп. Ти мне скажи, что есть ваша Советская власть? — он ожидал, потупив взор.

Она сказала:

— Посмотри на меня лучше. Видишь? Я — это и есть Советская власть…

— О-о! — вздрогнул Грабе. — Ти есть красивый девка… Послушай, девка… Ти можешь мое лицо запомнить?

— Мертвой опознаю, — прошептала Сукуренко.

— Это страшно, — сказал Грабе и опять отошел на прежнее место.

В сторону моря пролетели штурмовики. Грабе сосчитал. Их было за сотню. Он начал прикуривать. Опять шли самолеты. Теперь он не считал, тупо смотрел на скользящие по земле тени.

— Слушай, девка. Я, конечно, обязан выполнить приказ. — Но черт побери, мне хочется жить! И я бы мог выжить в этой войне, научился морочить головы своим начальникам. Но Крым — это Крым… позади море, а впереди плен… Плен, лагерь… НКВД… Если я тебя отпущу, потом ты скажешь своему НКВД, что майор Отто Грабе, хозяин гаштет, спас тебя от расстрела?

Она не поняла его, молчала. Грабе подошел вплотную. Теперь он не узнал ее: голова ее была белой, очень белой… Грабе присмотрелся. Нет, это та же. Повторил:

— Скажешь НКВД?

Она улыбнулась: ее палач просит у нее пощады.

— Да, это можно, — сказала она четко, своим певучим голосом.

— Не обманешь?

— Нет…

Он порылся в карманах, достал карандаш и листок бумаги, что-то написал.

— Вот тут мой фамилий и род занятий… Я буду стрелять в воздух, катись туда речка, иди в город. — Он выстрелил один раз, второй… Сукуренко скатилась вниз. Грабе еще выстрелил. Звук пробудил сознание: она жива, невредима. Сукуренко вскочила, бросилась в кустарник, жадно рванулась вдоль берега…

4

Это был необычной формы и необычного размера дот — с отсеками, ведущими к ходам сообщения с другими огневыми точками, с округлым железобетонным перекрытием. Чудище было врезано в гору. Два орудия и четыре крупнокалиберных пулемета — попробуй подступись.

Теперь крепость безмолвствует. Три гитлеровца, попытавшиеся оказать сопротивление разведчикам, истреблены, и их тела сброшены в люк.

Петя Мальцев осмотрел «корму» и, подойдя к Дробязко, возмутился:

— Вот идиоты! Забыли о круговой обороне: если с тыла ударить — тут и часа не продержишься…

Дробязко не поверил. Заглянул.

— Да, это плохо, — сказал он. — Мертвое царство, попробуй поверни его в сторону фрицев… Через час-два они догадаются, поймут…

Мальцев тихонько засмеялся:

— Тихий ты, Вася, а голова твоя — тонна сообразительности. Догадаются! Флаг мы установили. Немцы хотя и близоруки, но красное видят далеко. Они немедленно пошлют сюда подкрепление, и тогда…

— Что же делать? Убрать флаг?

Люся испугалась:

— Ребята, это позор!

Амин-заде пропел:

— Эх ти, птичка-невеличка, мы своего флага не спустим…

Дот с тыла прикрывала подковообразная траншея с тремя площадками для пулеметов. Дробязко поднялся на носках, вытянул шею: пахло морем, песком и еще чем-то.

— Понял? — сказал Мальцев.

— Нет, не пойму, чем пахнет.

— Севастополем… Видишь дома, Корабельная бухта…

— Ничего не вижу.

— Закрой глаза и вообрази.

— Пойдем, фантазер.

По-прежнему в нише горел керосиновый фонарь. Люся прихорашивалась, расчесывая волосы.

— Вот что, Алешина невеста, — сказал Дробязко.

— Моя фамилия Чернышева.

— Она Чернышева! — подсказал Амин-заде. — Чернышева…

— Помолчи! — одернул его Дробязко. — Я принял решение: флага не спускать. Вам, товарищ Чернышева, сию минуту отправиться к подполковнику Кравцову и передать ему, что мы ведем бой и нуждаемся в поддержке.

— Бой? Где он, этот бой, какой бой? — Люся положила расческу в карман, надела пилотку.

— Немцы не слепые, — продолжал Дробязко, — так и передай — ведем бой, нуждаемся в поддержке. Сможешь ты это сделать? — Он приблизился к Люсе, и она поняла, что этот парень не шутит.

— Смогу, — сказала она и потянулась за автоматом.

* * *

Флаг уже дважды исчезал и дважды вновь появлялся, огнисто мельтеша на сером гребне, к которому тянулись мелкие группы бойцов, тянулись изо всех сил…

— Ну, еще рывок, еще один, — шептал Кравцов, сам не замечая, как все больше и больше показывался из окопа, будто стараясь подсобить тем, кто карабкается наверх, навстречу полыхавшим выстрелам.

Люся одергивала Кравцова, умоляя:

— Товарищ командир, осторожнее, кругом осколки… Присядьте вы, товарищ командир.

— Еще рывок! — повторял Кравцов и отмахивался от Люси: — Перестань, Марина…

— Я Люся, Люся…

— А-а, — спохватывался Кравцов и некоторое время смотрел на Чернышеву, потом открывал термос с чаем, выпивал несколько глотков и снова тянулся получше рассмотреть и оценить ход боя, убедиться, реет ли флаг.

— Они послали меня сказать вам, чтобы поддержку дали. Им там трудно, но они не отступят.

— Не отступят, говоришь? Конечно не отступят! Еще рывок, и мы пробьемся к ним. Выпей чаю. Костя, подай ей термос, — позвал он ординарца.

Костя отвинтил колпачок. Люся пила жадно, большими глотками.

— Как же ты, птичка, уцелела, добралась? Вон как полыхает, — спросил ординарец.

— Тогда потише было. Мальцев приказал: иди, и я пошла. Ползком, лощинкой, по «ничейному» полю, овражками да промеж камней… Но я уже рассказывала… Вы что, не верите? — обиделась Люся…

— Почему, верить можно, но какая кутерьма — смешались наши и немцы…

Гора кипела. Кипела от людских криков, кипела под густыми зарослями разрывов, кипела под ударами авиации, от непрерывных рыков гвардейских минометов, исторгающих огромные струи огня…

Полк Кравцова вгрызался в скалы, бетон и железо, четвертый час подряд, без передышки и заминки, жадно тянулся к гребню, на котором волшебствовал флаг. В полку уже знали, кто его водрузил, и что разведчикам крайне требуется поддержка, и что за этим гребнем открывается вид на море и начинаются предместья Севастополя…

Кравцов бросил взгляд на часы: стрелка бешено мчалась по циферблату, она так быстро бежала, что подполковник приложил часы к уху: спешат, что ли? Но ход был нормальным, и он понял: не усидеть ему на месте, не удержит себя в окопе…

Подполз связист, устранявший поврежденную линию, связывающую командира полка с командным пунктом. Пропищал телефон.

— Вас, товарищ подполковник, — сказал телефонист, подавая трубку.

— Акимов говорит, — услышал Кравцов знакомый голос. — Я все знаю, они молодцы, твои разведчики. Послушай, дорогой, что требуется, чтобы наш флаг реял на высоте? Мы оповестили войска о том, что твои солдаты ворвались в главный фас немецкой обороны. Ты понимаешь, что это значит?

— Да! — крикнул Кравцов. — Пробиваемся к гребню, еще рывок, товарищ Акимов, и мы будем там…

— Очень прошу вас, Кравцов, очень… Вам посланы танки, через двадцать — тридцать минут они подойдут. Немедленно бросайте их в бой. Остановка может все испортить. Вы поняли меня?

— Понял, товарищ Акимов…

Потом в трубке послышался голос Кашеварова:

— Андрей, ты можешь сделать невозможное?

— Могу.

— Благословляю, Андрей Петрович. Занятый разведчиками гребень приказываю удержать!

Кравцов передал трубку связисту, охватил одним взглядом поле боя… Атака захлебывалась… Кравцов скорее почувствовал это, чем увидел, что в отдельных местах люди уже не продвигались, лежали под камнями, другие сползали книзу. Только несколько бойцов еще шли, стреляя на ходу. Кравцов смотрел в бинокль, и ему хорошо было видно и тех, кто, полусогнувшись, взбирался наверх, и тех, кто лежал, прижавшись к земле, и тех, кто уже никогда не поднимется… Убитых было немного, но они на этот раз резко бросались в глаза, и подполковник легко отличал их от уставших, выбившихся из сил бойцов. Он также понял, что сейчас, чтобы вдохнуть силу штурмовой группе, поднять изможденных, до предела уставших людей, нужны не танки — огня и так с избытком, — нужно что-то другое…

Кравцов думал послать ординарца и передать — нет, не приказ, приказ сейчас не подействует, — передать его, Кравцова, просьбу не останавливаться, сделать еще один рывочек, до флага остались считанные метры — один рывок…

— Костя! — он хотел было сказать «беги», но произнес другое: — Глоток чаю…

Кравцову показалось, что ординарец слишком долго отвинчивает колпачок, дольше, чем пронеслись над окопом штурмовики, натруженно ревя моторами…

— Костя, пошли! — Он выпрямился, выпрыгнул из окопа с решимостью лично броситься в атаку, ибо сейчас не было других средств и способов для завершения рывка, кроме него самого, командира, его поступков, его голоса…

На ходу он увидел, как покачнулся флаг, но не упал, выпрямился, с прежней стойкостью развеваясь… Кравцов обогнул обрыв, поднялся к разбитому дзоту, перепрыгнул через разрушенную траншею и оказался среди бойцов. Его сразу узнали. Кто-то крикнул уставшим, хрипловатым голосом:

— Командир полка с нами, товарищи!..

— Вперед, вперед, еще рывок! — позвал Кравцов. — Один рывок, — протяжно огласил он и прыжками бросился на продымленную кручу.

— Ура-а-а!

— …а-а-а!

Кто-то обогнал Кравцова. Он присмотрелся и узнал: «Чернышева… Куда же ты раньше командира?.. Алешина невеста».

* * *

Мальцев, прильнув к амбразуре, всматривался в темноту: он почему-то верил, что Чернышева возвратится быстро. Гремели выстрелы. Петя с досады сплюнул.

— Хотя бы на минутку умолкли!.. Вася, она чем-то похожа на нашего командира взвода.

— Все хорошие люди, Петя, похожи друг на друга, — ответил Дробязко.

— Похожа!

— Просто она понравилась тебе — и только.

— Может быть… Вася, я еще не знаю, что такое понравилась, в смысле, конечно, любви… Была у нас в драмкружке Нюрка Шилова. Пойдем с ней купаться на речку, жабу поймаю, Нюрка кричит как резаная, боится. Однажды она мне говорит: «Дурак ты, Петя, дурак, к тебе девушка всем сердцем, а ты выкобениваешься, и ничуточки у тебя нет разума». — Мальцев вздохнул. — Потом Нюркины слова я говорил ей же самой… Так ни разу и не поцеловались, ушел на войну.

Дробязко махнул рукой:

— Ну ладно, хватит об этом… Ничем она не похожа на Сукуренко.

— Ничем. Молчу, молчу, — сказал, Мальцев так, будто он все знает. И опять у Дробязко защемило сердце, и он закричал:

— Давай пулеметы вытащим и установим в траншее! И орудие выкатим. Боеприпасов здесь чертова гибель… Аминь, выкатывай пулеметы!

Мир старался изо всех сил. Он первый установил пулемет, притащил несколько ящиков с пулеметными дисками, опробовал оружие, подмигнул Пете Мальцеву:

— «Небо — как колокол, месяц — язык, мать моя — родина, я — большевик».

…Сначала появился один танк. Он остановился метрах в пятидесяти, поводил стволом вверх-вниз — и замер. Потом открылся люк, показалась голова в черном шлемофоне. Голова начала что-то кричать, отрывисто, лающе. Из длинной очереди слов, выпущенной головой, разведчики поняли лишь одно: «Лемке», повторенное несколько раз.

— Лемке — это что? — спросил Амин-заде у Мальцева.

— Разве фрицев поймешь? Пусть он повыше высунется, я ему отвечу из пулемета.

— Лемке! — теперь танкист уже размахивал руками, показывал на флаг.

Мальцев прицелился, сказал:

— Гутен морген, — и выстрелил. Руки немца вздернулись, обвисли, и гитлеровец провалился в люк. Танк прострочил из пулемета, взрыхлил пулями бруствер, попятился назад. Потом грохнул из орудия. Снаряды пропели в воздухе, крякнули где-то внизу.

Танк ушел. С холмиков, видневшихся справа — видимо, там были замаскированы дзоты, — робко пропели выстрелы автоматов, пропели и потонули в гуле, возникшем внизу.

Пуля угодила в древко флага, он закачался, накренился.

— Эй вы, дурни! — погрозил Мальцев в сторону холмиков. — Прошу не цапать грязными лапами. — Он подполз к флагу, поглубже вогнал древко в грунт, повернулся и увидел танки. Они шли резво, будто состязались, кто раньше перепрыгнет через траншею.

Дробязко находился в доте, разбирал орудие, чтобы вытащить наружу. Мальцев и Амин-заде переглянулись, молча взяли по три связки гранат. Потом Мальцев о чем-то подумал, взял еще две связки:

— Жадный я, Аминь… Вася! — позвал он Дробязко.

Танки захлебывались в пулеметном стрекоте, приближались очень быстро. Теперь это была не цепочка, а клин, грохочущий гусеницами и шевелящий маленькими свирепыми огненными глазками-дырочками.

— Бьем по носу, по первому танку! — крикнул Дробязко, чувствуя, что вместе с этим черным обозленным клином металла надвигается волна горячего воздуха.

— По соплям! — отозвался Мальцев. — Понял, Вася, по соплям!

Горячая волна прошуршала, опалив лица, перекатилась через траншею. Связки гранат тяжелыми черными птицами вспорхнули и грохнулись о металл. Танк вздыбился, заржал оголенными дисками-бегунками, ища опоры. Но, не найдя ее — обе гусеницы были сорваны, — ткнулся носом в землю, осел и заглох. Остальные метнулись в стороны, отошли на приличное расстояние и вновь приняли боевой порядок.

Теперь они шли цепочкой. Один танк отделился, заходя с фланга. Он приближался медленно, до того медленно, что Амин-заде не выдержал, полоснул из пулемета. Танк по-прежнему шел. Дробязко и Мальцев вели огонь из своих пулеметов. Амин-заде знал, что им сейчас отвлекаться нельзя, они удерживают свой участок обстрела. Но танк шел. Еще несколько метров — и он развернется, ударит вдоль траншеи… Амин-заде понимал, что допустить этого нельзя — погибнут все. У ног лежали связки гранат. Амин-заде снял ремень, нанизал на него три тяжелых «букета», надел через плечо. Он боялся, что его могут услышать Дробязко и Мальцев, отвлекутся, и тогда те танки, которые идут с другого направления, могут обрушиться на них… Амин-заде бесшумно вылез из траншеи, и, когда он был почти под танком, Петя Мальцев увидел его.

— Аминь! — вскрикнул он и на мгновение закрыл лицо руками. Громыхнул взрыв.

Дробязко подумал, что это разорвался тяжелый снаряд. Танки остановились, открыли огонь. Дробязко присел, ожидая, когда прекратится обстрел. Амин-заде не было на месте. Тяжелый костистый пулемет одиноко маячил на площадке.

— Аминь! — закричал Дробязко. Подождал немного. Выстрелы оборвались. Дробязко поднялся, увидел подбитый танк, увидел отползающих от него немцев, похожих на жаб… Он смотрел на них с чувством гадливости, будто и в самом деле это были жабы, уползающие в заросли сдыхать, туда, куда отходили уцелевшие танки.

— Пакость какая!

Подошел Мальцев.

— Что же ты на них смотришь! — загорячился он и бросился к пулемету. Поймал в прицел и бил до тех пор, пока не остановил его Дробязко:

— Отдохни, Петя. Где Амин-заде?

— Под танком. Это он подорвал.

— И ничего не сказал? — удивился Дробязко.

— Сказал, — ответил Мальцев, — сказал, что мать его — Родина, а он — большевик…

Ожили видневшиеся справа холмики, оттуда строчили пулеметы, изредка отзывались орудия, долбя снарядами неподатливую землю Сапун-горы.

— Флаг бы не повредили, — забеспокоился Мальцев, вытирая платком почерневшее лицо. — На остальное наплевать.

Дробязко смотрел на окружающую местность, видел, как цепочками и в одиночку поднимались наверх бойцы штурмовых групп, видел, как полыхали разрывы и столбы обугленной земли и камней метались по кручам от края и до края. Над ухом трепетал флаг, выговаривая какие-то непонятные слова. Он поправил чуть накренившееся древко, поцеловал полотнище и только тут заметил: со стороны холмиков в направлении к доту двигались ползком серо-зеленые цепи немцев. Он прикинул на глаз — не меньше роты будет. Позвал Мальцева. Тот протер глаза, облизал пересохшие губы и сразу не нашелся, что сказать, лишь когда лег за пулемет, крикнул:

— Вася, они дураки! Против двоих столько фрицев бросили на смерть!

Немцы ползли не так уж долго, может быть минут пять-шесть. Мальцеву показалось это вечностью. Он поправил ленту, сосчитал гранаты, лежавшие у пулемета. А немцы все ползли, словно и не собирались бросаться в атаку. «У, сволочи!.. Паралитики! Ну, ну, давай поднимайся», — поторапливал Мальцев, уже слыша тяжелое дыхание врагов, цоканье оружия о камни… Возможно, гитлеровцы и так поднялись бы, но у Пети иссякло терпение, и он с невероятной силой, какая только нашлась в нем, швырнул гранату в самую гущу. Граната взорвалась, всплеснулась синеватым огоньком, взбудоражила немцев. Они повскакали с криком и пальбой, заголосили протяжно и нудно:

— А-а-а-хо-хох-хох…

Рыкнули пулеметы раскатисто и громко. Зеленые цепи дрогнули, пошатнулись, закачались то вперед, то назад… Это было похоже на пляску, сумасшедшую, дикую: одни падали, другие делали замысловатые па, третьи лежа бросали гранаты, били из автоматов. Клубок живых и мертвых грохотал и стонал. Потом он умолк, откатился на несколько метров и рухнул, рассыпался в складках местности…

Мальцев с трудом оторвал от пулемета одеревеневшие руки, заметил чуть пониже плеча выступившую кровь. С минуту раздумывал, говорить ли Дробязко, что ранен, или подождать, так как рана, видимо, не так опасна, потому что хотя и больно, но рука действует, работает. Не поворачиваясь и все глядя на залегших в камнях немцев, он сменил пустой диск на заряженный, сгреб в окоп кучу стреляных гильз, начал рассказывать об Амин-заде, каким он был расчудесным солдатом, говорил о нем, как о человеке, с которым прожил жизнь, хотя знал он его всего двадцать дней.

— Вася, за нашего Аминя сейчас мы устроим фрицам такое!.. — Обернулся, чтобы посмотреть, не упал ли флаг.

Дробязко лежал вниз лицом с поджатыми под себя руками. Мальцев подбежал к нему, перевернул на спину.

— Вася! — Разорвал гимнастерку. Из груди Дробязко ценилась кровь. — Вася!

Дробязко открыл глаза, мутные, стеклянные. Но он еще был в сознании. Синие губы дрогнули, прошептали:

— Петя, душно… Ты мне на грудь положи… холодного…

Мальцев оторвал от своей гимнастерки рукав, смочил водой из фляги.

— Легче? — спросил он, хотя видел, что Дробязко не полегчало: он то закрывал глаза, то открывал их, тяжело вздыхая.

— Петя… может, встретишь ее… Марину Сукуренко… нашего командира…

— Знаю, знаю, Вася. Ты помолчи, помолчи. Я обязательно ее встречу. Помолчи, помолчи…

— Флаг поставь… Победа, победа! — Дробязко вскрикнул и умолк.

— Ну, гады! — заплакал Мальцев, снимая пилотку. Он плакал навзрыд, бегая по траншее и потрясая кулаками. — Я же вам, паралитики, головы поотрываю! Вася, будет победа, будет! — Он услышал шум, похожий на топот бегущих людей. Лег за пулемет…

Теперь немцы шли мелкими группами и с двух направлений — справа и слева по пыльной равнине.

— Давай, давай! — кричал Мальцев. — Давай! Я вас заставлю плясать танец святого Витта! Давай!

Кто-то сзади прыгнул в траншею. Мальцев схватил гранату, замахнулся. Перед ним стояли Кравцов, Люся Чернышева, солдат с телефонным аппаратом. У Мальцева ослабла рука, граната выскользнула под ноги Кравцову. Подполковник схватил ее и швырнул прочь. Потом обнял Мальцева, прижал к груди:

— Спасибо… Смотри, — ткнул он рукой на взгорье. По косогору поднимались танки, за ними, насколько видел глаз, бежали бойцы широкой неоглядной волной…

Телефонист наладил связь. Кравцов позвонил артиллеристам. Он говорил громко, отрывисто, и Мальцев почувствовал, что сейчас начнется, а Дробязко не увидит больше, как будут молотить немцев, давить их танками, утюжить штурмовиками, прижимать к морю… И когда танки, преодолев последние метры сапунгорского подъема, выскочили на равнину, когда появились самолеты, прижимая к земле толпы дрогнувших немцев, когда впереди вырос густой частокол разрывов и землю вновь залихорадило, Мальцев поднял на руки тело Дробязко.

— Смотри, Вася, смотри, они бегут… Смотри, там наша победа… Там море, Вася!..

Под вечер Дробязко похоронили вместе с Амин-заде, тут же рядом с крепостью, которая больше не угрожала прорвавшимся на простор войскам. Вырос холмик, увенчанный дощечкой с неровной надписью:

«Героя штурма Сапун-горы ефрейтор Василий Дробязко, рядовой Мир Амин-заде».

Утром немцы отошли на мыс Херсонес — на голый клинышек севастопольской земли, вонзившийся в море. К четырехглазому доту-чудищу, впаянному в скалу, подкатил броневик. Из него вышли Акимов и Кашеваров. Они осмотрели крепость. Подошли к холмику.

Акимов сказал:

— Дробязко… Фамилия знакомая, где-то встречал.

— Из полка Кравцова.

— Да, да, — вспомнил Акимов. Он снял фуражку, стал на колено, поцеловал сырую, еще курящуюся слабым парком землю. — Кончится война, на этом месте воздвигнем памятник — большой, монументальный. А на его гранях золотом высечем имена героев штурма, — сказал Акимов и посмотрел вниз: огромные, взлохмаченные воронками и дотами скаты горы почти отвесно уходили в затуманенную даль. — Воздвигнем! — повторил он, надевая фуражку.

5

— Они требуют капитуляции… безоговорочной… Именем фюрера я приказываю не сдаваться! — Енеке не говорил, а рычал. — Генерал Альмендингер принял решение окопаться на Херсонесе. Нас пятьдесят тысяч. Мы обескровили русских. Они выдохлись и теперь хитрят. Нет, нет! Фюрер гениален. Вот его шифрограмма:

«Я и немецкий народ твердо убеждены, что ваша личная храбрость и мужество подчиненных вам войск сделают все, чтобы удержать мыс Херсонес еще два-три дня. Я отдал приказ генералу Эйцлеру немедленно выслать вам морем транспорты с войсками и боевой техникой».

Енеке потряс шифрограммой, хотел что-то сказать, но, видимо обессиленный запальчивостью и длинной речью, опустился на раскладушку-кресло. Генерал Радеску уронил из рук бинокль, молча поднял его, тяжелый и грузный прошел к выходу, присел там на порожек. Он был ранен в голову, повязка сползла ему на глаза. Поправляя ее, он что-то сказал, но фон Штейц не расслышал, не понял, потому что его мысли были заняты другим. Он видел, что генералы и офицеры сидели притихшие и молчаливые, подавленные тем, что русские овладели Сапун-горой и Севастополем. Вид их и речь Енеке напомнили ему ставку Гитлера, тот день, когда Эйцлер настаивал на выводе армии Паулюса из волжского «котла». Вспомнил он и слова Эйцлера: «Волжским «котлом» история Германии не кончается…» Что имел в виду старый генерал, фон Штейц до сих пор не может понять… За волжским «котлом» последовали другие, не менее ощутимые, не менее трагичные. Может быть, Эйцлер намекал на неспособность Гитлера как верховного главнокомандующего, намекал на то, что при другой ситуации в руководстве армией дела пойдут совсем по-другому. Такая мысль показалась фон Штейцу чудовищной, чудовищной потому, что он знал Эйцлера как видного пропагандиста в армии идей фюрера… «Реванш, реванш, — отозвалось в голове фон Штейца. Рука невольно скользнула в карман, зажала коробочку. — Тринадцать осколков и надпись Марты… Нет, Енеке прав — никакой капитуляции!» Фон Штейц вскочил:

— К каким часам русские требуют дать им ответ?

— Немедленно, иначе начнут бои на полное истребление, — ответил Енеке, поглаживая прильнувшего к коленям пса.

— Я готов лично ответить красным: капитуляцию не принимаем.

— Господа, прошу немедленно разойтись по своим местам и быть готовыми к решающей схватке. Время — победа! Хайль Гитлер! — распорядился Енеке. Пес вскочил и залаял вслед уходящим генералам и офицерам…

…Радеску шел к морю. Он шел размеренным шагом, так, как будто не было никаких забот. Слышны крики чаек, говор моря, тихий, ласковый. Рядом, совсем рядом берега родной Румынии. О, тяжело Радеску об этом думать! Три года, три года он шагает по чужой земле, выполняет чужие приказы, живет в блиндажах, под огнем, носит на плечах свою смерть. Слишком велик и тяжел для шестидесятилетнего генерала такой груз! А что впереди? Что? Два-три дня? Смешно и дико! Никакой транспорт по морю не пробьется в Крым. Русские завладели воздухом полностью и безоговорочно. «Я и немецкий народ убеждены…» Опять демагогия, опять обман. Нет, хватит, прозрел генерал Радеску: впереди у него, может быть, два дня, потом… потом смерть или плен. Слишком хорошо он, Радеску, знает, что такое бои на истребление…

Выступ Херсонеса кончался высоким обрывом. Радеску остановился, огляделся: толпы солдат и офицеров. «Что они здесь делают?» — задал себе вопрос. Отвечать не пришлось: он увидел, как сразу двое солдат, окровавленных и перевязанных, подползли к обрыву и грохнулись вниз… Потом еще один и еще…

Солдат-румын, с оторванной рукой, белым, как снег, лицом, окликнул Радеску:

— Господин генерал, вы тоже?..

— Что «тоже»?

— Будете прыгать?

Радеску сказал:

— Не знаю… Но тебе не советую… Ты молод…

— Кому я нужен, однорукий? Кому?

Однорукий проводил взглядом падение генерала и, когда тот скрылся в волнах, безумно захохотал. Он хохотал долго, повторяя:

— Я молод! Я молод!..

…Фон Штейц направлялся к месту встречи парламентеров. Он спешил, боясь просрочить время. В кармане гулко гремели осколки, синеватые, как цвет загрязненной раны… Странное дело — осколки могут говорить. Они рассказывали фон Штейцу о его прожитых годах, об отце, старом отставном генерале, получившем ранение под русским городом Псковом в тысяча девятьсот восемнадцатом году; о том, как отец, возвратясь с фронта, долго хранил осколок, извлеченный из его перебитой ноги; о том, как старый фон Штейц был у Гитлера и похвалялся сыном, им, Эрхардом, обещая фюреру вручить осколок сыну, чтобы он готовился к великому реваншу и помнил, всегда помнил, что Германия — страна военных походов, страна господ и что ей самим богом предписано владеть всем миром; о том, что старый кайзеровский генерал фон Штейц погиб от русской бомбы в своем доме, а его сын Эрхард теперь хранит в коробочке собственные осколки — целую дюжину осколков…

Осколки напоминали не очень-то приятную историю. И был момент, когда фон Штейц, раздраженный назойливыми мыслями о доме, неудачах на фронте, хотел было выбросить коробочку, чтобы не дразнить свое сердце прошлым, дать ему отдохнуть в ритме обыкновенной жизни, естественной жизни человека, но не выбросил — так, гремя осколками, и подошел к русским парламентерам.

Их было трое: солдат низкого роста, с выражением задиры и забияки на лице, капитан-переводчик с отличным выговором немецкого языка и подполковник — среднего роста, с красивым открытым лицом, широкоплечий крепыш.

Фон Штейц сказал:

— Капитуляция невозможна… — Он хотел было добавить, что немецкое командование принимает вызов русских, но осекся на полуслове, умолк, думая, где он встречал этого русского подполковника. Фон Штейц обладал отличной памятью, он вспомнил фотографию на удостоверении личности, вспомнил и фамилию. Ему не терпелось назвать подполковника по фамилии, но он сдержался и повторил: — Капитуляция невозможна.

— Тогда мы вас истребим, — сказал Кравцов. — Вся тяжесть вины за сотни и тысячи погибших немецких солдат ляжет на плечи вашего командования. Безвыходное положение ваших войск надо расценивать как безвыходное.

— Я уполномочен заявить: капитуляция невозможна, — отрубил фон Штейц и, повернувшись, зашагал прочь.

— Хорохорятся, — сказал Мальцев, когда скрылись немецкие парламентеры. — Бешеные! Куда им теперь против нас, товарищ подполковник!

— Верно, Петя. Но фашисты остаются фашистами, что им человеческая кровь, горе народа, его страдания?.. Одним словом, Петя, ты прав — бешеные!

Мальцев вздохнул:

— Неужели и после этой войны фашисты объявятся на земле?

— Не знаю, Петя.

— А я знаю: перемрут они, подохнут.

— Едва ли.

— Подохнут… Как же им не подохнуть, коли на земле наступит мир? Воздух будет не тот, и они задохнутся.

— Но если воздух будет другой, атмосфера другая, тогда вполне возможно — подохнут…

* * *

Акимов, выслушав Кравцова, сказал:

— Верно, бешеные!

Кашеваров поддел Акимова:

— А вы говорили о гуманизме. Да они и слова этого не понимают. И поймут ли когда-нибудь, трудно сказать… Разрешите подать сигнал для атаки?

— Но ведь у них нет даже пушек! На что они рассчитывают, отвергая капитуляцию? — колебался Акимов. Он знал обреченность противника, знал потери немцев: уничтожено и захвачено громадное количество танков, орудий, самолетов, двадцать тысяч вражеских трупов усеяли Сапун-гору, предместья и улицы Севастополя. И после этого отвергать капитуляцию!

— Разрешите подать сигнал атаки? — повторил Кашеваров. — Время подошло, товарищ Акимов. Наше время… Время победы…

— Разрешаю, Петр Кузьмич. — Он вытер платком лицо, взял бинокль и прильнул к амбразуре. Огненные струи «катюш» перечертили Херсонес, перечертили от края до края. Акимов, вспомнив, что, по подсчетам оперативников, у генерала Альмендингера осталось не меньше тридцати тысяч солдат и офицеров, в сердцах бросил:

— Преступник! Жалкий игрок!

* * *

Артподготовка продолжалась около часа. За это время Енеке не проронил ни одного слова и ни разу не посмотрел в бинокль, висевший на груди, не поинтересовался ходом боя. Он гладил овчарку медленно и тихо, словно боялся причинить ей боль. Пес лежал, совершенно не реагируя на грохот орудий и бомбежку.

Фон Штейцу надоело молчание, он крикнул:

— Эйцлер не прорвется!..

— Какой Эйцлер? — наконец отозвался Енеке. — Не будет Эйцлера. Десант — это «королевский тигр» сорок второго года, это бред больного. Эйцлер на западе сражается. Он не дурак, там американцы, англичане. Он знает, где можно сохранить себя.

— Десанта не будет? — глухо спросил фон Штейц, пораженный словами разжалованного командующего.

— Имперскую академию кончал, а мыслишь, как паршивый агитатор! Всякий бред принимаешь за чистую монету. Тоже мне — фон барон! — Енеке вскочил и на глазах у фон Штейца застрелил овчарку. — Теперь пошли, в контратаку поведем войска. Не отставать, за мной! — выскочил из блиндажа, приказал адъютанту: — Серию черных ракет!

…Енеке бежал с обнаженной шашкой. Фон Штейц еле поспевал, чтобы не отстать от генерала, быть рядом. Зачем, для чего быть рядом — над этим он не задумывался, бежал и бежал, подхваченный огромной массой солдат и офицеров, массой гикающей и стонущей под огнем. Он бежал до тех пор, пока не увидел справа и слева выброшенные белые полотнища и лес поднятых рук.

Фон Штейц закричал:

— Изменники! Убрать полотнища! Расстреляю! — Но его никто не слушал. Не слышал и генерал: он лежал с простреленным плечом, корчась от боли и беспомощности. Шашка, воткнутая в землю, еще покачивалась над ним…

Фон Штейц повернул назад. Сделав несколько прыжков, упал на землю, сраженный пулей. Коробочка с тринадцатью синеватыми ребристыми осколками выдала из кармана и раскрылась неподалеку от трупа…

* * *

На следующий день после пьяной, безумной контратаки немцев все было покончено: увезли на машине трех гитлеровских генералов, проползла по пыльной дороге неоглядная вереница полуживых, полуоглохших пленных, улетел в Москву Акимов, чтобы лично доложить о полном освобождении Крыма, чтобы отоспаться день-другой и вновь скакать по фронтовым дорогам, теперь уже ведущим прямо в Берлин, туда, откуда выплеснули на головы людей жестокую, невиданную доселе войну. Вместе с Акимовым улетел и Кашеваров за новым назначением…

Недвижимо лежала херсонесская земля. Изрытая и усеянная трупами, она как бы боялась пошевелиться и открыть глаза: а вдруг это сон и стоит только чуть-чуть поднять веко, как тишина исчезнет и лихорадящий и леденящий душу рык сражения вновь потрясет, опалит без жалости и пощады?

Но вот что-то замельтешило вдали, выросло, очертилось в человеческую фигуру, одиноко шагавшую по черным опалинам… Кравцов искал среди убитых Сукуренко. Он искал уже полдня и не находил. Случайно наткнулся на тело фон Штейца, заметил коробочку с осколками, поднял, прочитал на крышке надпись: «Реванш! Помни, Эрхард!» Он долго смотрел на эту страшную надпись, которая, подняв немцев на безумие, погубила миллионы людей на планете, разрушила великие творения человеческого ума и рук его.

Кравцов с гневом втоптал в землю коробочку вместе с осколками, накрыл тяжелым камнем и, не оглядываясь, пошел прочь. Он сел в куцый «виллис» и велел шоферу ехать в Севастополь.

При въезде в город подполковник увидел сидевшего на дороге лейтенанта-в помятом и изорванном мундире. Остановил машину, соскочил на обочину, все глядя на лейтенанта и удивляясь тому, что у офицера белая, будто запорошенная снегом, голова…

— Товарищ лейтенант, вас подвезти? Куда вам?

Лейтенант поднялся, сделал шаг и остановился, глядя на Кравцова, будто припоминая, где же он видел его.

— Я… Сукуренко… Марина я… Узнаете?..

— Марина!.. — страшным криком вырвалось из груди Кравцова. Он подбежал, поднял на руки, посадил в машину…

…Был теплый вечер, теплый, как сама жизнь, и ласковый, как самое трудное счастье. Они шли по набережной. Она рассказывала о своей жизни, о том, как не расстрелял ее немецкий офицер, как потом пряталась в подвалах севастопольских домов и ждала… Кравцов слушал и удивлялся, откуда у нее берутся такие громадные силы, такая любовь, такая вера в правду, в жизнь.

Они остановились. Над городом развевались красные знамена, освещенные прожекторами. Она улыбнулась:

— Фашист спрашивал у меня: «Что есть ваша Советская власть?» Не знаю, почему вдруг ему захотелось задать такой вопрос. Я сказала: «Посмотри на меня лучше. Видишь? Я и есть Советская власть…»

Кравцов взял ее под руку. Они пошли вдоль берега.

Море пело им вечную песню о жизни…