Если Эрикссон не сочиняет и действительно существует некий обитаемый и густонаселённый загробный мир, то сейчас перед родителями, должно быть, открылись такие горизонты, что вся эта материальная ерунда их не то что не волнует, а даже и вовсе не напоминает о себе. А если всё это — шемоборские сказки и посмертного существования нет, то тогда им тем более всё равно.
Дмитрий Олегович смотрел по утрам в зеркало — когда приводил себя в порядок перед встречей с очередным покупателем — и пытался почувствовать боль. Ведь так бывает у людей, кажется? Они рыдают, рвут на себе волосы. Что ещё? Пусть даже они молчат, но при этом чувствуют боль утраты. Он же не ощущал вообще ничего. Боль никак себя не проявляла, притаилась, словно убийца с отравленным кинжалом, чтобы впоследствии нанести удар.
Так однажды, наглядевшись на своё безупречное отражение и не ощутив никаких движений сердечной мышцы, недостойный сын отправился на встречу с очередным покупателем, но тот не явился. Зато на обратном пути он встретил Джорджа — старого друга, с которым рассорились по какой-то идиотской причине.
Может быть, Димка в тот раз переусердствовал и Джордж обиделся на него за дело. Но как же давно это было! Когда ты точно знаешь, что прав, и знаешь, что извинений не последует, но твой оппонент осознаёт свою вину на сто процентов, надо вовремя наиграться в оскорблённую добродетель и простить, не проморгать момент, иначе вы потеряете друг друга навсегда. Из-за одной ошибки перечеркнёте всю общую историю крест-накрест и выкинете её в мусорную корзину.
Они столкнулись случайно, на Невском, — и вполне могли бы пройти мимо друг друга, надменно глядя в разные стороны; Дмитрий Олегович, честно говоря, так и собирался поступить, но Джордж остановился, сделал шаг навстречу и поздоровался. Просто поздоровался.
В тот момент подающему надежды ученику Ингвара Эрикссона казалось, что весь мир в курсе его истории с недвижимостью и у каждого встречного есть своё мнение на этот счет.
Джордж ничего не знал о смерти родителей старого школьного друга, и узнал об этом, только когда они уселись на старой доброй маркинской кухне, разлили первые сто граммов и впервые после глупой ссоры взглянули друг другу в глаза.
— Ну а теперь, когда ты всё знаешь, — сказал Маркин, — давай осуди меня, как ты умеешь. Скажи, что я неправильно отношусь к ситуации — мне все это говорят, а я не верю.
И тут Джордж, этот несамостоятельный папенькин сынок, сказал такое, после чего все ссоры забываются, а дружба переходит на новый уровень доверия.
— Если ты думаешь, что относишься к ситуации неправильно, — значит ты относишься к ней правильно. В противном случае ты бы просто не думал об этом, и всё.
— Так я и стараюсь не думать.
— У тебя хорошо получается не думать, — кивнул Джордж.
— Не могу я не думать. Голова так устроена. В последнее время я смотрел много фильмов. Самых разных — детективов, триллеров, фантастики, авторского кино. Везде была смерть, я к ней привык. Причём смерть была ужасной, насильственной или мучительной. И теперь, столкнувшись со смертью в реальности — такой обыденной, такой смазанной бюрократическими хлопотами, такой мирной и даже уютной, хотя это не самое подходящее определение, — я испытываю облегчение пополам, что ли, с недоумением. Мол, как — и это всё? А где же катарсис?
— У меня создалось впечатление, что тебе сейчас было бы комфортнее, если бы ты задушил родителей своими руками. Тогда у тебя был бы однозначный и несомненный повод для страдания, покаяния и вечного несмываемого позора. Извини, друг, ты не успел. Родителей у тебя больше нет. И нет на свете такого человека, который мог бы тебе их заменить.
— Только, пожалуйста, не нужно переносить на меня свои проблемы с родителями, хорошо? Хочешь задушить своего папашу — вперёд и с песнями.
— У меня нет проблем с родителями! Если тебе нравится думать, что они у меня есть, то не пошёл бы ты, а? — начал заводиться Джордж.
Так, это уже было. Неинтересно: один и тот же раздражитель, один и тот же результат.
— Не пойду. Это моя квартира. Мне надо отдохнуть. Полчаса. А ты пока посиди тут, мне бы ещё потом надо накатить. Вот смотри, я привёз из Стокгольма ув-лека-тель-ный порнографический журнал.
На самом деле Диме не нужен был отдых. Несколько лет назад подобный разговор закончился долгой и бессмысленной размолвкой. Но тогда жизнь толькотолько начиналась, и были шансы, что в Москве, Стокгольме или где-либо ещё найдутся сильные, мудрые и самостоятельные люди, которых Дима Маркин сможет назвать своими друзьями. Таких людей было немало. Но у них уже были друзья, и умненького, свободомыслящего Диму они, конечно, принимали в свой круг, но это было скорее приятельством, общением по интересам, не более. Не то чтобы жизнь умненького Димы уже подошла к концу, нет. Просто иллюзий он больше не питал и уже почти готов был признаться себе в том, что слабый и вечно зависящий от родителей Джордж и есть тот настоящий, подлинный, единственный друг, с которым его свела добрая и щедрая судьба.
«И всё же ты ошибаешься, Соколов, — подумал тогда Дмитрий Олегович. — Есть на свете человек, способный отчасти заменить родителей. Можно убить учителя Ингвара, а потом посмотреть, какие эмоции у меня это вызовет».
Эмоций, кстати, не было. Было желание разделаться ещё и с Анной-Лизой, горько рыдавшей у него на плече после смерти Эрикссона.
Как хорошо, что некоторые проступки — даже такие непоправимые — можно отработать при жизни. Дмитрий Маркин шагал вслед за Колей и Мишей, вычислял их возможности, улавливал способности и понимал, что не испытывает к изгоям никакой жалости. И крысиный ад очень скоро пополнится двумя новыми постояльцами. Но сначала нужно выяснить, какой именно договор заключили его родители с одним из этих оборванцев. Даже если ради этого придётся совершить ещё одно должностное преступление.
Жан почти не ночевал дома: история о том, что мать не пускает его на порог, оказалась преувеличением. Скорее уж это сын редко удостаивал родных своего искромётного общества: приходил среди ночи или рано утром, принимал душ, переодевался и снова исчезал. Маша не успевала за ним уследить: только что был совсем рядом, напевал себе под нос, и вдруг — нет его. Мадам Клодель ворчала, негодовала, метала громы и молнии, а когда ей случалось столкнуться с сыном на кухне (где он, стоя перед открытым холодильником, ел что-нибудь холодное или даже сырое, почти не жуя), между ними разгорались нешуточные перепалки, неизменно заканчивавшиеся поцелуями и объятиями. Маша в такие моменты вспоминала, как безответно она терпела издёвки своей матери. Может быть, стоило хоть раз возвысить голос, сказать чтонибудь поперёк? Глядишь, и в их доме стало бы так же весело, как у этих Клоделей.
В последнее время Жан, если верить его матушке, одичал окончательно: исчезал, не говоря ни слова, появлялся как ни в чём не бывало и болтал как заведённый. Он умыкал Машу из дома в семь утра, хотя на работе им нужно было появляться не раньше половины десятого, чтобы в десять уже стоять за прилавком и улыбаться посетителям.
Двухчасовая разница во времени (2 : 0 в пользу французских любителей поспать подольше) делала ранние подъёмы совсем не мучительными: Маша неизменно чувствовала себя героем, легко и без принуждения вскакивающим в нечеловечески-прекрасную рань. Жан чувствовал себя героем вне зависимости от времени суток и того, что он в это время вытворял.
Они со свистом проносились сквозь сонный пригород, чтобы финишировать у дверей крошечного неприметного клуба, к металлической, изрисованной граффити двери которого был приклеен крошечный радужный флажок: единственный опознавательный знак. Можно было пройти мимо, даже не догадываясь, что здесь, совсем рядом, находится работающий круглые сутки гей-бар.
Жан был здесь желанным гостем. Даже ранним утром, когда бармен и официанты валились с ног, отрабатывая последний час своей смены, для него всегда находили лучший столик. Лучший в данном случае значило — неприметный. Из всей парижской команды один Жан пожелал выучиться искусству ставить защиту. «Только утром, и только за завтраком моя голова способна хоть что-то воспринимать!» — заявил Жан с самого начала. Потому по утрам они с Машей и срывались и неслись в укрытый от посторонних глаз подвальчик, в который чужие не забредали. Владелец подвальчика вполне мог бы стать первоклассным Хозяином Места, попадись он на глаза какому-нибудь мунгу или шемобору не ниже второй ступени, но пока даже они не находили дорогу в его владения.
— Ну что, устанавливай защиту и рассказывай, где ты опять шлялся, — с интонациями Мальвины, обучающей чистописанию Буратино, сделанного из особо редкой породы дуба, сказала Маша, когда Жан наконец заполучил свою яичницу с беконом и, почти не жуя, проглотил первый кусок.
Его рассказы были похожи на арт-хаусное кино о жизни на грани, запущенное на быструю перемотку. Сначала Маше казалось, что парень выдумывает добрую половину этих историй, но слишком уж много было доказательств тому, что всё или почти всё, рассказанное Жаном, является правдой. Он спал по три — пять часов, как правило — в чужих постелях, он учился выставлять защиту, он был идеальным Техником и прекрасно находил общий язык с носителями. Рядом с ним девушка чувствовала себя неуклюжей вёсельной лодкой, оказавшейся в компании новенького моторного катера. Но, приглядевшись к остальным коллегам, она поняла, что уж лучше быть вёсельной лодкой, медленно плывущей по реке, чем такой же точно лодкой, лежащей вверх дном на берегу.
— ...и тогда я сказал ему: «Вы играете в разных пьесах. Твоя пьеса называется — „Я и мой прекрасный возлюбленный“. Его пьеса — „Мы заняты нужным делом, а ещё иногда мы трахаемся“. Либо ищи кого-то, кто будет играть в твоей пьесе, либо не жалуйся». А потом мы с ребятами поехали к Али. — Жан закончил очередную историю и элегантно снял защиту. — Ну, как, хорошо у меня получается?
— Очень хорошо, — кивнула Маша. — Только между второй и третьей минутой ты упустил защиту и не заметил, а потом начал размахивать руками, вернул её обратно и снова не заметил. Скажи, а ты всегда был таким популярным? С самого детства?