Тринадцатый год жизни — страница 37 из 38

Стеллу, дочь, внучку, правнучку москвичей, тоже потянуло в метро. От своего родного Парка культуры она поехала по Кольцевой линии. Здесь станции все нарядные. Вылезла на Таганской. Мне, например, она кажется особенно какой-то праздничной. И Стелле тоже она казалась такой. Вся светлая, по стенам барельефы. И народищу! Кольцевая вообще загруженная линия, а тут ещё две пересадки — в самые рабочие, в самые, может быть, большие, районы Москвы: к Заставе Ильича и в Текстильщики, на Ждановскую.

Когда едешь на троллейбусе или идёшь по московским улицам пешком, как-то странно думать, что ещё половина народа невидимо летит сейчас под землёй. А ведь это так!

Всё меняется кругом, а уж в нашем городе тем более. Улицы за десять лет становятся неузнаваемы. Приходишь в переулок своего детства — господи боже мой! Дома все до одного новые. А на месте того угла под старым деревом, где ты когда-то отвоёвывал десять копеек на мороженое в запрещённую игру «расшибалку», на этом месте теперь устроен теннисный корт.

А вот московское метро всё то же. Нет, что-то, конечно, меняется, но общий облик подземного города неизменен, как неизменен, скажем, общий облик Зимнего Дворца в Ленинграде или там… египетских пирамид.

Метро это действительно очень и очень московская вещь. Быть может, сейчас она самая московская!

Приезжие путаются в нём, как в лесу. А сами мы — никогда. Любой москвич более-менее сознательного возраста подробно растолкует вам, что и как… Это уж у нас в крови!

— Девочка, как проехать на Комсомольскую?

От Таганки до Комсомольской это проще всего: сел, безо всяких пересадок, через одну выходи! Стелла так и объяснила той милой пожилой женщине с тяжёлым чемоданом в руках.

Подошёл поезд, женщина улыбнулась и уехала. Подошёл следующий поезд — Стелла поднялась с лавочки, на которой до того сидела неизвестно сколько времени. Вошла в шипящие двери вагона. На станции Комсомольская снова увидела ту женщину. Она растерянно читала висящую под потолком стеклянную вывеску, руки тянул пудовый чемодан. На Комсомольской не мудрено растеряться: три выхода на три разных вокзала да ещё плюс две пересадки.

Стелла тронула её за рукав. Женщина виновато улыбнулась:

— Мне на Ярославский… Не разберу.

— Пойдёмте, — сказала Стелла. — Мне тоже на Ярославский.

— Не приехали к вам на встречу? — сочувственно спросила женщина. — Зря только прождали?..

Вот тебя и назвали на «вы» — начинается старший возраст.

— А двадцать пятый путь, это где же такой будет?

— Пойдёмте… — С Ярославского их дача, всё знакомое!

С отдыхом женщина дотащила чемодан до поезда, который через двадцать минут уходил на станцию Наушки. Это очень и очень далеко где-то. На самой границе с Китаем! А ведь только что она в метро стояла, на Таганке. Стелла оказалась последней москвичкой, которая помогла ей, помахала на прощание рукой.

И вот уже шла обратно вдоль поезда, хотелось ещё кому-то помочь. Но никто больше не обращал внимания на девочку двенадцати с небольшим лет. Распустившееся было настроение опять стало бледнеть и чахнуть. Сама не зная зачем, она вошла в здание Ярославского вокзала.

Если взять небольшую деревеньку в две-три улицы и накрыть её стеклянным аквариумом — таким, чтобы осталось место коровам погулять, и мальчишкам в лапту побегать, и хозяйкам кусок речки — бельё прополоскать, и печному дыму свободы — на небеса подняться… если представить себе такой аквариум из толстого, как броня, стекла, то вот это по огромности, по прозрачности, по количеству кубических метров воздуха и будет как раз зданием Ярославского вокзала. На крыше его одно время хотели устроить вертолётную станцию. Но воздержались: и без того шумно!

Стелла медленно пробиралась среди огромного скопища сидящего, полулежащего, дремлющего народа. Это ни на что не похоже, а только само на себя — огромное скопище ждущего на вокзале народа. И Стелла двигалась среди этой трудно шевелящейся массы еле заметной крохотной точкой. Куда она шла, не страшно ли было ей?.. Но вот остановилась, высмотрев свободное местечко. Села.

Несколько времени народ вокруг видел её. Затем, незаметно и быстро, между нею и другими стали вырастать словно бы потайные стены. Здесь каждый был отделён такими стенами. И потому один спокойно спал, другой ел яблоко с булкой, третий скорбными глазами рассматривал продравшийся сапог. Только Стелла продолжала всё замечать — новенькая.

Сдвинув две скамейки, сидело человек десять цыган. Уж они-то умели находиться в дороге, ожидать. Они выглядели спокойнее и привлекательнее всех. Мужчины с достоинством беседовали. Старая цыганка медленно курила папиросу, но никто не говорил ей ни слова. Она так спокойно курила, что было совершенно ясно: ну подумаешь — одна папироса на такое огромное пространство, ничего не случится!

По проходу бегали с криком и смехом мальчишка и девчонка лет пяти-шести, наверное, внуки этой старой цыганки, потому что она на них время от времени поглядывала. Ребята визжали, девочка то и дело шлёпалась на пол. А пол на вокзалах, хоть и выложен белой плиткой, никак не назовёшь чистым.

При этом взрослые продолжали сидеть своим… ну, «табором», что ли. Не делали ребятам никаких замечаний. Они разрешали своим ребятам, разрешали им… быть свободными!

И подумалось Стелле, вот бы подойти сейчас к старой цыганке, — кажется, она там главная: «Возьмите меня с собой…»

Но не подумала об этой мечте и двух секунд — настолько она была несбыточная. Да и ненужная Стелле…

А всё же зачем-то она здесь сидит. Пришла и села, как на дежурство.

А затем она сидит, что у них дача по этой дороге. Она решила сама с собой ехать на дачу и там жить. Но ведь это тоже было пустое, несбыточное.

Очень уж ей невмоготу было идти домой — снова выслушивать, потом произносить.

И она стала заманивать себя. Она стала думать, что поедет только за Хаджи-Муратом, за тем татарником, что рос всё лето, а потом был подкошен дядей Веней. Ей казалось, она знает, где сейчас Хаджи-Мурат. Дядя Веня его поднял и бросил, а колючий стебель застрял на заборе. И Стелла, когда приезжала последний раз, будто бы видела Хаджи-Мурата — почерневшего, с распушённой белой головой.

Она съездит туда и назад… Только бы не домой… Но не решалась пойти к поездам.

— Девочка, я хочу с тобой поговорить!

Стелла повернула голову и вздрогнула. Рядом с ней сидела женщина в милицейской форме. Когда она подошла? Здесь, в зале ожидания, постоянно кто-то встаёт, кто-то приходит. Очень быстро перестаёшь замечать. Стены вырастают толстые, уже ничего не видишь, не слышишь, кроме себя.

— Ты ведь никого не ждёшь, правильно? Вот я жду, а ты нет!

На её лице не было обычной улыбки, когда начинают говорить с незнакомыми. И не было особой строгости. Только спокойное внимание человека, всегда находящегося на работе.

— Ступай домой, ты поняла меня? Здесь тебе нечего сидеть.

— Вы из детской комнаты милиции? — спросила Стелла, она вспомнила давний Машин рассказ.

— Да, из детской.

— А у меня что — такой вид?

Женщина-милиционер покачала головой и наконец усмехнулась:

— Теперь по виду вас никого не узнаешь! Вот ты, например, трудный подросток или нет — как считаешь?

— Я трудный, — Стелла нахмурила лоб.

— Правильно ты ответила! Потому что лёгких-то подростков нет… И никогда не было!

Женщина-милиционер поднялась, протянула руку:

— Будь!



Стелла вышла на Комсомольскую площадь. За высотной гостиницей «Ленинградская» ещё оставался виден закат. Неопределённость ушла с неба. Прояснялось… Такие закаты бывают перед наступлением холодов.

И Стелла невольно остановилась перед этим закатом — как перед своим будущим… Подняла воротник…

Потом пошла вдоль Ленинградского вокзала, вдоль складов Октябрьской железной дороги, вдоль каких-то таможен неведомых — прямо к высотной гостинице, к закату.

Она думала о Хаджи-Мурате. Как его корень спит под землёю, и под слоем опавших берёзовых листьев, и под слоем тёплого снега, когда выпадет снег. А придёт весна, и корень выпустит нового Хаджи-Мурата, такого же колючего, с такими же строгими синеватыми цветами, которые больше всего на свете любят шмели.

Вот если бы люди так умели: срезать прошлую жизнь, прождать до весны и вырасти снова. Но люди этого не умеют. Они чем-то похожи, может быть, на деревья. А если дерево срубят, его больше нет. Но если его не рубят, оно растёт! Оно долго растёт — даже и со шрамами, с рубцами… Это ничего!

Однажды прошлой весной Стелла и Ваня шли в школу. Но шли почему-то раньше, чем нужно. И в сквере (где так «скверно» учить уроки) младший брат показал Стелле деревья. Их стояло два и ещё третье в стороне.

Это были очень старые и могучие деревья. Раны свои и дупла они получили, быть может, ещё до нашествия Наполеона. Наверное, как раз на таких деревьях держится московское небо. Не на домах, которые вдруг выползают среди старых кварталов и торчат несуразно и слишком заметно. Нет, не на них держится московское небо. А вот на таких именно деревьях. Потому что нам это только кажется, что деревья лишь одними корнями врастают в землю. На самом деле они ветвями так же крепко вросли в небо. И стоят, словно колонны, разветвлённые с двух концов, — держат землю и небо.

Ну, а если говорить совсем серьёзно, то деревья только помогают держать небо и землю. На самом деле их держат люди. И не говорите, что это непосильный груз. Посильный, должен быть посильным. Другого неба нам всё равно никто не даст.

О непосильности, кстати, больше всего говорят те, кто лишь гуляет под нашими небесами.

И Стелла Романова, которая не убежала никуда, никому не пожаловалась, а медленно шла домой — она была не из тех, кто «лишь гуляет», нет!

Вот уже эскалатор понёс, потянул её вниз. И минут через двадцать пять она будет дома.

На том и конец истории…

Собственно, не конец вовсе. Просто мы перестаём следить за Стеллой. А можно было бы с завтрашнего утра следить снова… В истории этой всё как в жизни. А в жизни конец — это когда наступает смерть.