Он перевёл затуманившийся раздумьем взгляд на медный дубовый лист, вытащил свежую пачку «Мальборо», механическим, годами отточенным движением сорвал обёртку, извлёк сигарету, сунул в рот, чиркнул зажигалкой, затянулся. Неожиданно брезгливо скривился, словно вместо табака вкусил птичий помёт, закашлялся, отгоняя густой серый дым. Ткнул обожжённым краём в пепельницу. Недоумённо повертел пачку, бросил в ящик стола. Встал, подошёл к окну, распахнул настежь. В кабинет ворвался монотонный гул московского центра.
– Ладно, ступай, – буркнул он, не оборачиваясь, поглощённый урбанистическим пейзажем.
Под перекрёстными взглядами коллег я прошёл по коридору.
Из-за бухгалтерской двери доносились очередные Катенькины стенания:
– Ну что мне с сестрой делать?
– Помиритесь, – походя, предложил я.
Обе дамы тотчас смолкли. Я услышал, как за моей спиной плотно затворилась дверь.
Дождь закончился, в тяжёлом воздухе тотчас разлился стойкий запах сырости вперемешку с бензиновыми парами и угарным газом. Я нажал брелок сигнализации. Моя тачка укоризненно свистнула в ответ.
Я открыл-закрыл помятую дверцу. Та жалобно скрипнула. Конечно, я был виноват в том, что бросил её одну ночью в чужом месте.
– Ну, извини. – Сказал я, потрогав вмятину. – Я тебя починю. Будешь, как новенькая…
Растопырив пальцы, я погладил железный бок, словно это был бок раненого животного, и он откликнулся неожиданным теплом. Моя ладонь явственно ощутила лёгкое встречное движение, словно металл ожил, отозвался на моё прикосновение. Я отдёрнул руку. Уставился на вмятину… Из моей груди вырвался непроизвольный сдавленный вскрик. Трещины зарубцевались, вмятина исчезла. Передо мной была идеальная, без единой царапины дверца. Я присел на корточки и принялся остервенело полировать дверцу ладонями и манжетами белой рубахи в надежде обнаружить хотя бы намёк на недавнюю помятость.
– Какое же дерьмовое лето! Б-р-р!
Это подвалил Толик. Погружённый в своё занятие, я не услышал его приближения.
– Повезло же тебе – почти месяц грелся. Чё лазишь?
– Да вот… – пробормотал я, – бочину кто-то стукнул…
– Где? – Он наклонился, прищурился, затем тоже присел: – Я ничего не вижу.
Я вытер ладонью лицо и взмокший похолодевший лоб.
Толик зашёл с другой стороны и признался, что и там ничего не видит.
Тебе, наверное, померещилось после вчерашнего. – Сказал он, зевая. – Поехали сегодня в «Спорт», вечером футбол…
Он говорил что-то ещё, но туман моих мыслей клубился где-то далеко, рассеиваясь под знойным полуденным солнцем.
– Не обижайся, – добавил Толик, видимо уязвлённый моим молчанием, – но у тебя последнее время мозги слегка набекрень… Залечили тебя в Израиле, таблеток переел. Вон, всю морду перепачкал. На, вытрись. – И он протянул мятый платок.
– Пошёл ты! – бросил я в сердцах.
– Сам пошёл, – надулся Толик. – Я по-дружески…
И полез в свой хлам на колёсах. Округа огласилась натужным тарахтением и душещипательными излияниями радио «Шансон».
Я снова потрогал жестянку на месте предполагаемого удара. Сейчас я уже не был ни в чём уверен. Возможно, мне и вправду почудилось. Сел в машину и ощутил сосущее опустошение. Я снова почувствовал, что медленно схожу с ума, но уже не во сне, а наяву. Если, конечно, всё это не сон. Зеркало отразило бледное испачканное лицо с тёмными полукружьями под лихорадочно блестящими глазами. Я достал платок, принялся оттирать тёмные разводы на лбу и щеках.
«А что, если…»
Что, если Карен прав, и я вернулся не просто так…
Бред. Такого не бывает. Я ищу успокоения, потому что боюсь смотреть правде в глаза. Боюсь признать очевидное. Прав не Карен, а Толик. Моя голова не в порядке. А это значит, что у меня есть все шансы в скором времени попасть в казённый дом с жёлтыми стенами в тёплой компании Наполеонов, царей Соломонов и всевозможных пророков, среди которых и мне найдётся место … Я подумал о Магде. Наверное, я должен ей всё рассказать. И пусть она сама решает, как ей быть… А вот как быть мне?
Я провёл ладонями по лицу, словно желая стереть невидимую липкую паутину страха и отчаяния и понял, что вряд ли смогу сейчас вести машину.
Пройтись пешком. Просто прогуляться, не думая ни о чём. Угомонить взбунтовавшиеся нервы. Пожалуй, это единственно верное решение. Размышления – вот корень всех бед. Прежде я плыл по течению, не обременяя мозги мыслительными процессами, и был в полном порядке.
Я вышел из машины и медленно побрёл вдоль дороги, свернул в переулок, за которым обнаружился симпатичный зелёный дворик – настоящий тихий дворик старой Москвы из тех, что снимают в ностальгических фильмах. Где время замедляет свой бег, или мы замедляем свой суматошный бег сквозь время… Я присел на лавочку, облокотился на спинку. Над макушкой шуршала листва. Рядом на площадке играли дети, лепили куличи, качались на скрипучих качелях, скатывались с деревянной горки. Мне было неожиданно приятно наблюдать за их вознёй. Раньше дети не вызывали во мне особо положительных эмоций и ассоциировались с шумом, визгом и кучей проблем. Но сейчас я почувствовал нечто, с трудом поддающееся объяснению. Свет. В маленьких существах было столько света и тепла, будто каждый из них носил в себе частицу солнечной энергии. Здесь, на квадратных метрах детской площадки, её накопилось столько, что можно было осветить и обогреть улицу. Я невольно перевёл взгляд на сопровождавших их взрослых – бабушек на соседней лавочке, деда с газетой, двух молодых мам с колясками. Но такого яркого и ясного сияния не было ни в ком. Тускловато, вперемешку с рваными пятнами тьмы. Словно этот невидимый огонь притушили, рассеяли, растеряли на дороге времени, смешали с золой и песком.
– Не помешаю?
Я вздрогнул, очнувшись от своих непонятных галлюцинаций. К скамейке семенил старичок в стареньком, опрятном, отглаженном костюме, в светлой рубашке в полоску, стоптанных, но до блеска надраенных тупоносых башмаках и старомодной серой шляпе с узкими полями. Последний из могикан: представитель вымирающего поколения старой московской интеллигенции, каковых, если где ещё и можно встретить, то только в таких вот стареньких тихих двориках.
Я поспешно подвинулся, пробормотав:
– Садитесь, пожалуйста.
– Благодарю, – сказал дедок и приподнял шляпу над блестящей в обрамлении седых пучков макушкой. Сел, блаженно сощурился на солнышко и проговорил:
– Нет в этом мире большего чуда, чем дети, вы не находите?
– Да, – ответил я, – пожалуй.
– У вас мальчик, девочка?
Наверное, он решил, что я – отец одного из малышей. Жаль было его разочаровывать.
– Значит, собираетесь стать отцом? – На свой лад понял меня старик.
Тут я кивнул. Не дай Бог, заподозрит в чём нехорошем: сижу и таращусь на мелюзгу.
– У меня четверо внуков, – с гордостью поведал дед. – Уже большие. Старшему восемнадцать, учится в университете…
Вполуха я слушал излияния старичка, рассеянно кивал, не желая обидеть невниманием. Уж очень он был славным и каким-то светлым… Почти как ребёнок. От него исходило то же тихое тепло, только более слабое, рассеянное, затухающее. Словно от лучей осеннего солнца.
Позади раздался заливистый детский смех – такой громкий и счастливый, что я невольно обернулся. По дорожке бежал маленький мальчик в белой футболке с салатовым зайчиком на груди, полосатых шортиках и синей кепочке, лихо сдвинутой набекрень. За мальчуганом едва поспевала молоденькая мама, увещевая сына остановиться. И только она выпалила: «Упадёшь!» – как малыш споткнулся и, неловко взмахнув ручонками, растянулся на асфальте. Кепочка откатилась к моим ногам. Заливистый смех плавно перешёл в громкий раскатистый рёв. Мама подоспела, подняла мальчугана, пожурила за непослушание, но, увидев свежую ссадину на пухлой коленке и залитое слезами несчастное личико малыша, крепко обняла, вытащила из кармана платочек, принялась осторожно обтирать коленку, приговаривая: «У киски боли, у собачки боли, а у Кирюши не боли…» Но громкий плач перешёл в судорожные всхлипы и причитания: «Мама, больно…»
Я поднял кепочку, подошёл и протянул матери. Она поблагодарила скороговоркой, продолжая утешать сына.
– Ну не плачь, – говорила мама, до свадьбы заживёт. Пойдём, я куплю тебе мороженое.
– Больно идти, – хныкал малыш.
– Сам виноват, – рассердилась молоденькая мама. – Сколько раз предупреждала, чтобы ты не бегал! Тогда идём домой, будем мазать йодом.
Услыхав про йод, малыш часто заморгал глазами, захлюпал носиком с новой силой и скривил покрасневшую круглую мордашку, приготовившись выдать очередную порцию горестного плача.
– Не-ет, не надо йод, он щиплется…
– Я подую.
– Не-ет, не надо йода…
– Конечно, – сказал я, присаживаясь на корточки перед ребёнком, – не надо йода. А ну, давай сюда ножку.
«Что я делаю? – пронеслось в голове. – Сейчас она отправит меня подальше, и будет права…»
Но молодая мама не стала ни прогонять чужого назойливого дядю, ни пугать мужем или милицией. А лишь чуть отодвинулась в сторону, давая возможность осмотреть ссадину ближе. И от доверчивого внимания двух пар круглых серых глаз я ощутил волнующую щекотку внутри.
– «Зачем ты это делаешь? – воззвал строгий голос разума. – Кем ты себя возомнил? Остановись, пока не поздно!»
Я накрыл ссадину ладонью. Кожей и всеми её прожилками ощутил лёгкое холодное поцарапывание, словно прикоснулся к шершавой ледяной корке и чувствовал, как она медленно высасывает тепло моей руки. Но, нагревшись, она миновала жидкое состояние, а превратилась сразу в чёрный пар, который, просочившись меж моих закоченевших пальцев, растворился в знойном полуденном воздухе.
– Всё? – нетерпеливо потоптался малыш.
Я отнял заледеневшую, как после скатывания снежков, ладонь, потёр о другую, чтобы согреть. На коленке не было ни следа ранки или ссадины. Лишь кожица на месте ушибы была немного розовее, чем вокруг. Молоденькая мама переводила изумлённый взгляд то на меня, то на коленку сына, полуоткрыв рот в немом вопросе.