Трио — страница 7 из 13

Справа на площади - дом приказов, слева - общественный склад. В центре костерчик небольшой потрескивает - символ очищения - у ног наказуемых.

- Староста? - ласково спросил У строгого вида мужчину, одетого в бывшую военную, а сейчас очень потрепанную и заношенную одежду.

- Староста, - с вызовом ответил тот. - А ты кто таков, бродяга?

- Ну, зачем же так сразу? - не удержался У. - Зачем ярлыки клеить, клейма бить? Разве можно так, староста? Ты не торопись, подумай немножко, я тебя не тороплю.

- Посыльный! - обернулся и крикнул староста в ответ на эти увещевания. - Беги за сержантом.

У огляделся, куда бы сесть, нашел, сел.

- Что-то ты меня боишься, староста, - сказал он задумчиво. - Наверное, совесть нечиста? А? Люди с чистой совестью ничего не боятся, а ты набедокурил, видно, ошибочек наделал, дров наломал. Ты бы признался мне, староста, пока сержант не пришел.

- Сейчас с тобой разберутся, - обрадовался паузе староста. - Сейчас выяснят, с чего ты такой разговорчивый.

- Смотри, тебе жить, - отозвался У. "О чем же я с сержантом буду разговаривать, - думал он, - и зачем мне вообще сержант? Упакуют еще в колодки... Тогда что, сынком стращать? Сынок-то обрадуется, да дело не в том. И почему здесь опять войска? Военное положение, что ли? Все бы им баловаться, а ведь доиграются, в конце концов. Так народ и устать может".

- Ты кто такой, куда и зачем идешь? - спросил сержант все сразу, чтобы не тратить зря время государственной службы.

- Зовут меня У, сам я вроде как отшельник, шел сюда, а нужно мне не много: куль риса и корзину сушеных овощей, - ответил по порядку У. Только сам я продукты не понесу, а скажите крестьянам, чтоб снесли в обычное место, они знают.

- Ты кто такой? - оторопел сержант, и староста приоткрыл рот, вспоминая.

- Зовут меня У, - терпеливо повторил У, - сам я вроде как отшельник...

- Отшельник, - сыронизировал сержант. - Отшельники по горам сидят, а не шляются. Рису захотел!

"Из деревенских, - подумал У. - Любит поболтать".

- Если это У, так он боли не боится! - вспомнил наконец староста.

- Верно? - заинтересовался сержант.

- Я вообще ничего не боюсь, - скромно соврал У. - И некогда мне с вами разговаривать, я все сказал.

- Дайте-ка ему! - кивнул сержант солдатам, и те двинулись на отшельника, а староста попятился, демонстрируя свою непричастность.

У подумал секунду и прыгнул в сторону, только чтобы успеть на середину площади раньше солдат - к маленькому костерку, символу очищения. Успев, сел прямо в костер, подождал пока загорелась довольно-таки засаленная хламида и, горящий, совсем уже не торопясь, не обращая внимания на солдат, пошел обратно к дому приказов. Встал, опершись о стену, и стал ждать, когда займутся доски и камышовая крыша.

- Иди сюда! - позвал он растерявшегося сержанта. - Вместе гореть будем.

- Воды! - завопил староста. - Воды! Сгорит ведь все!

Крестьяне, ничего не уразумевшие до сих пор, теперь стремглав разбежались с площади - к своим домишкам.

- А черт с ней, с деревней, - ответил У, чувствуя, как пылают длинные, давно не стриженные волосы. - Если здесь отказывают в пище отшельнику, пусть сгорают дотла. Не было до сих пор селенья, где обидели бы У, вот и не будет впредь.

- Воды! - приказал сержант.

- Я еще склад сожгу, - пообещал У. - А ты будешь за рис отчитываться. Рис ведь продукт стратегический. Пожалел мешка? Вот тебе.

Но уже притащили воду. Солдаты окатили стенку и отшельника, погасили огонь.

- Теперь еще одежду давайте! - потребовал У. - Не пристало мне голому по земле ходить.

И тогда солдаты набросились на него и стали бить, до беспамятства, до полусмерти. "Ничего не меняется, - устало думал У. - И когда только люди научатся по-другому свои чувства выражать?"

Они били его сильно, потому что напугались. Они хотели, чтоб он не смог встать, потому что не знали, как быть, если он встанет. А поднялся У очень быстро.

- Ну, что? - спросил. И они попятились, отступая. - Ну и что? Убедились? Все же знали, что я бессмертный, что ж не верили? А теперь?

Откровение

- Жил еще один бессмертный, тот все молчал. Такое уж условие ему было: когда говорил, старел. Он накапливал знания, все что видел, - запоминал и обдумывал, мыслью своей обогащал. Но рассказать никому не мог, потому что не хотел стареть. Простые смертные, которые не знают, не ведают, каким образом, когда и из-за чего умрут, бесстрашны, поскольку им терять нечего. Каков человеческий век? Ну, семьдесят лет, ну, сотня - и все, как ни старайся. Все! Так чего уж! Вот есть такая присказка: "Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец". Я в первый раз ослышался, понял "корову" вместо "огурец". Резать последнюю корову страшно, а последний огурец? Не страшно, наоборот, весело. Какая уж ценность - огурец? Так и для бессмертных жизнь дороже, жальче ее, жизнь громадную, страшно потерять. Тем более, что условие бессмертия известно. Потому и молчал этот, сильно умный, жизнь берег. Может, надеялся самые глубины постичь и тогда передать все сокровище своего разума людям, чтобы умереть с сознанием исполненного долга. Только в самых редких случаях говорил он. Раз сказал, например: "Одинаковая радость - горе, одинаковое горе - радость". И больше никаких комментариев. Изречет, а ученики и последователи - их много при нем толклось - расшифровывают его афоризм, развивают. Но потом он совсем замолчал, видно, дошел до мысли, что знание - самоцель, и дарить его людям - бисер перед свиньями. Ученики, не дождавшись новых откровений, разошлись кто куда, учиться у него теперь было все равно, что у камня: молчат оба. Так и канул в безвестность, жив ли, нет. А я иногда вспоминаю, думаю: а было ли его молчание этапом мудрости, за которым неведомое? Или - просто трусостью, инстинктом самосохранения, перекрасившимся, замаскированным под мудрость? Знать, что трусишь и только благодаря этому живешь - неприятно, наверное.

Посвежевший в новой хламиде легко и быстро шел У в гору. Но на душе у него было скверно, не по себе было. Одно дело, когда кормят его добровольно, сами рис приносят, а тут - прямой грабеж. Конечно, о доброй воле вообще нельзя говорить уверенно, потому что она бывает только у полностью свободного, сытого и ничего не боящегося человека, а крестьяне такими не были никогда. Крестьяне всегда боялись: богов, дьявола, соседей, чужестранцев, родственников, начальства, солдат, стихийных бедствий. Его, У, тоже боялись, из страха и приносили рис. Но сложились эти отношения давно, и привычка скрадывала их темноватые стороны. Да и надо же ему, отшельнику, как-то жить? Может, распахать землю и насадить чего-нибудь растущего? Есть ведь и такие отшельники, строго говоря, только они и есть настоящие отшельники, потому что нельзя полностью уйти от людей, если от них зависишь, неправда в этом будет. И совсем уж худо самому являться, требовать, права качать. Да и бабу, бабу никак нельзя было брать в пещеру, не положено отшельнику. Впрочем, он это всегда знал. Почему же допустил? Или надоело одиночество?

- Это они тебя здорово, - с профессиональным интересом поглядел на У сын. У махнул рукой. - Нет, правда, здорово. Жгли, что ли?

- Да нет, - нехотя сознался У, - это я сам немножко пошутил. Что у них там, военное положение? Я не очень понял.

Сын кивнул, подтвердил.

- И всерьез это, надолго?

- У них не о времени речь, а о географии, - поморщился сын. - Пока всех в повиновение не приведут, весь мир. А до той поры - готовиться к войне, бороться за полное единение.

- А потом что?

- А кто их знает, если они и сами толком не знают? Да и нужно ли им это "потом"? Они-то сейчас живут.

- Это мне знакомо, - сказал У. - Раньше все сроки устанавливали до полного счастья. Двадцать лет, сорок лет, сто лет. Каждый новый правитель святым своим долгом считает срок окончательной победы установить. Дразнят толпу, как осла морковкой, а осел идет и не догадывается, что не догнать ему морковку никогда, что не морковка это, а видимость.

Женщина, увидев У, только ахнула. "Все отлично", - кивнул он ей.

Назавтра отряд отправился в долину.

- У тебя тут с горы хорошо видно, - крикнул на прощанье Я. - Как заметишь дым, знай - это мы. Пока!

И ушел. Отшелестела трава, отшуршали камушки под ногами догонявшей отряд, но так и не догнавшей, пока не нужно, тени. Тень - она и есть тень.

- Ведь это плохо, наверное, всегда быть битым!

- А почему, собственно, плохо? Это моя форма общения с человечеством. Я встречаюсь с людьми, и они меня бьют, и я убеждаюсь, что они нисколько не изменились. Это даже интересно - убеждаться каждый раз, что люди не меняются. Не правда ли?

- Нет, это подло. Подло по отношению к людям.

- Подло? Если бы я встретил - и по голове, было бы подло. Мужчин, женщин, детей, стариков. А ведь меня бы тогда только сильнее уважали, таких уважают обычно. Как рассказывают восторженно: и того-то убил, и этого побил. Поругались, скажем, семеро с одним, а потом в суд всех семерых на носилках несут, а у героя только одежда порвана и чужой кровью забрызгана... А со мной поругаются - всем хорошо. Я после побоев только здоровее становлюсь, можно сказать, чью-то долю неприятностей на себя принимаю, благодеяние оказываю. Они все равно кого-нибудь побили бы, но другим это во вред, а мне на пользу.

- Но как же ты не понимаешь: они-то увереннее становятся в своем праве бить, в своих силах. Нельзя так!

- Кто тебе сказал, что нельзя?

- Сама я так думаю.

- Ну и хорошо: мнения у нас разные. Но откуда вообще эти замашки диктаторские: то можно, это нельзя? Что мне полезно, что хорошо, то и можно, я так понимаю, тем более, что пользу для себя я достигаю, не ущемляя никого, не насилуя. А все остальное - мудрствования, пустые и бесцельные.

- Но ты же сам набиваешься на побои?

- Я волен набиваться, а они вольны побить меня или пройти мимо.