– Тугводум? – уточнила лягушка. – Али нечвем?
– Ага, он самый, энтот… – закивал Андрон.
– Ну и… болотво с тобой! Квобщем, идет этвот самый Икван сюда…
– Как… сюда? – побледнел Андрон. – Зачем?
– Квот же твы дурвень! – разозлилась лягушка. – Твак ведь, у квого стрела, та и жена цваревича будвет.
– А… – выставил палец Андрон, ткнув им в лягушку.
– Дошло? Я, Квака! – гордо надула зоб лягушка. – Дочь самогво Квощея Бессмертногво!
Андрон в конец побледнел, шелохнуться не может, будто к земле прирос – надо же, угораздило его с нечистью такого ранга связаться. Шутка ли, сам Кощей-батюшка! А дочка у него…
Андрон потряс головой, сбрасывая наваждение, и перекрестился – авось исчезнет лягуха. Ан нет, сидит напротив, как сидела, глаза на Андрона пучит, пасть разевает.
– Токва слышь, Андрон? – переждав, пока Андрон в себя немного придет. – Не Квака я вовсе, понял?
– А кто? – прохрипел тот. Вдруг еще в какое чудище лягушка-то обратится, почище этой образины зеленой.
– Цваревна я, Квасилиса. Понял?
– Как не понять, государыня, – закивал Андрон, облизывая губы сухие. – Вы – царевна Василиса Кваковна, дочь Кощея-батюшки.
– Дурвак! Проство цваревна.
– Ага, дурак, как есть, – промямлил Андрон заплетающимся языком.
– Толькво твы об этвом и знаешь. Цваревна-то наствоящая в болотве остванется, а я замест ее за Иквана замуж квыйду. А твы при мне будвешь, понял?
– Ага, понял. А зачем?
– Чтво – зачвем?
– При вас зачем, государыня?
– Слугвой, дурвень! Чвин получвишь квысокий.
– Чего? – разинул рот Андрон.
– Чвин!!!
– А-а-а! – смекнул наконец Андрон, в мгновение ока приободрившись. – Так энто мы завсегда пожалуйста. Это мы могём!
– Ну квот, наквонец-тво! Да смотри у меня, толькво про Квасилису наствоящую ляпнуть квому не вздумай.
– Да чтоб я! Да ни в жизь! – порывисто вскочил Андрон. – Тьфу на нее. Тьфу, тьфу!
– Молодвец! – похвалила лягушка. – А твеперь слушай сюдва…
Пока Квака Кощеевна с Андроном Не-знам-каким планы свои коварные строили да замыслы подлые вынашивали, а Иван Царевич, хмурее тучи, по лесу бродил, под кустики, за деревца заглядывал, стрелу свою сыскивал, оглянемся на дворы боярский да купеческий, куда стрелы Данилы и Козьмы угодили.
Повезло шибко в тот день боярину Трофиму, о чем молился боярин без устали, руки не покладая. Только присело семейство многочисленное Трофимово за стол отобедать, как слышат, шмелем чего-то гудит, и все сильнее и ближе. Головами закрутили, понять не могут, откуда звук такой странный исходит, а уж непонятность – она тут как тут. Ухнула стрела в растворенное настежь окошко, кокошник старшей дочери Глафиры насквозь пробила и пригвоздила его к столу посредь солений всяких и блюд аппетитных. Тут уж домочадцам Трофимовым не до куропаток жареных, почек верченых да свинки, яблоками обложенной, стало, не говоря уж о разносолах. На кого икота напала, кто со скамьи рухнул в беспамятстве, а у кого сил достало, тот под стол забрался. Бабы, которых обморок не взял – те голосить принялись. Носятся туда-сюда, будто ошпаренные, визжат, руками машут. Мебель ходуном в доме ходит, сторонится, крынки с тарелками по полу скачут. Свинка – бок жареный яблоко из пасти выронила, под шкап схоронилась, почки по углам разбежались, куропатки в окна повыпрыгивали на радость псам дворовым.
Слуги прибежали, кто с ведрами, кто с дубинами и метлами, а один даже с самоваром наперехват. Стоят в дверях, сообразить пытаются, с чего переполох такой поднялся. Но в забаву боярскую не встревают, боязно – вдруг не потрафишь чем?
В общем, суета радостная охватила хоромы Трофимовы. Одна Глафира сидит на своем месте, макушку щупает, в толк взять не может, как жива осталась, и кто такую подлость сотворить с ней удумал. Никак, месть чья? Мало ли у ей парней всяких было – ух, падкая до них Глафира была, аж саму жуть брала! С одним погуляет, потискается, бросит – и к следующему бежит, а глаз уж на третьего поглядывает – засматривается.
А тут еще кто-то в ворота колотить зачал, да так неистово, что екнуло сердечко девичье. Вскочила Глафира, табурет опрокинула.
– Ох, не виноватая я! – и к окну. Так слуги насилу ее оттащили от окна-то, успели-таки за юбки ухватить – второй этаж, как-никак. А Глафира рычит, вырывается, будто бес в нее какой вселился, вдобавок к тому, что в ней ужился уже.
И тут ворота сами собой распахнулись, и ступил во двор Данила – царский сын. Остановился посредь двора, вихор знатный ручкой пригладил, ножку выставил, кулаки в бока упер – стоит, оглядывается, понять ничего не может: гостя дорогого никто не встречает, по имени не величает. Бегают все, голосят – праздник какой али случилось что? Непонятно…
–Эй, люд добрый! – крикнул Данила, и, словно по мановению руки, все разом стихло.
Смотрят все на царевича, глазам не верят – с чего это сын самого царя-батюшки к ним в гости заявился.
– Ну, чего зенки-то выпучили? – нахмурил брови Данила. – Баб подавайте! – А сам стрелой-то поигрывает, в пальчиках нетерпеливо вертит.
– Да за шож, батюшка! – скатилась боярыня с лестницы и в ноги царевичу. – Не губи!
– Чаво? – заломил Данила шапку. – Да ты, никак, с радости-то умом тронулась?
– Пощади, Данила Царевич! – вцепилась боярыни в штаны Данилины и ну дергать их, вниз тягать.
– Да пусти ты! – насилу вырвался Данила, держа штаны рукой. – Совсем ополоумила, дура старая? Баб, говорю, подавай!
– Да на кой они тебе, батюшка? – взвыла боярыня дурным голосом.
– Жениться буду!
– Поща!.. Чегось? – медленно разогнулась боярыня, ушам не веря.
– Жениться хочу. Оглохла, что ль?
– Ох, батюшка мой! Что ж энто? – вскочила боярыня на ноги. – Так то знак такой был? А мы и не признали сразу.
– Какой еще знак? – разозлился Данила Царевич. – Бабы, говорю, где?
– А стрелка-то твоя, знак женильный, значится. А бабы – бабы они тута все, – указала боярыня рукой на терем высокий.
Данила посторонил ее и неспешно, с достоинством, поднялся вверх по лесенке, к собакам приглядываясь. А собаки рычат, куропаток раздирают, мослами хрупают.
– Богато живете, – хмыкнул Данила. – Мы дичь сами едим, а вы ей собак кормите! Надо будет царю-батюшке об том доложить, пусть дичным оброком вас обложит.
– Дык это ж… – испугалась боярыня, вслед Даниле Царевичу поднимаясь.
– Двумя!
– Ох ты ж… – схватилась за сердце боярыня, но боле ничего сказать не решилась. Крут царевич молодой, как отец его, царь-батюшка. Перекрестилась.
Вошел в избу Данила Царевич да лбом притолоку едва не вынес, как увидал боярыню молодую, у окна в окружении слуг стоявшую. Ух, лепа боярыня, чернява, уста алые, ланиты застенчиво рдеют, десницы белы да нежны, тонкие длинные перста застенчиво теребят поясок вышивной. Ресницы что опахала – хлоп, хлоп так наивно.
Схватился за сердце Данила Царевич, глаз отвесть не может. Вот она, говорит, невеста-то моя! И другой не надобно мне. А Глафира глазами хлоп да хлоп застенчиво – по сердцу, значит, жених пришелся. Ну, тут, как водится, шум поднялся: на стол собирать, жениха дорого подчевать – еще бы, счастье такое привалило! А Данила все в притолоку лбом тычется, в помещение никак войти не может. Хорошо хоть слуга, мимо проходивший, подсобил, пригнул его маленько, все и образовалось тут же…
Козьмы же стрела, проделав путь долгий, угнездилась и вовсе в странном месте, для того нисколько не предназначенном. Будто оса шальная, налетела она ниоткуда и ужалила прямо в пышное, необхватное седалище дочь купеческую Милославу, едва наклонилась та со скамеечки любовно собачонку свою погладить-приласкать. Нежная она была, Милослава-то. А тут, откуда ни возьмись, неприятность такая нарисовалась. Стыдно и больно. Еще бы, обидная подлость какая!
И принялась Милослава от стыда и обиды крушить все, что под руку ее крупную подвернется. Медведем ревет, по двору носится, стрела у ей в заду что твой хвост виляет, да только вытянуть ее никто не решается. Боязно к Милославе приблизиться, а ну как затопчет и не заметит. Но исхитрился отец ее, купец Борис, на осьмом круге изловчился – и дерг за стрелу. И в дом. Потому как совсем разошлась Милослава от болей: скамеечку в щепки разнесла, будку разломала. Бочки по воздуху летают, вилы с лопатами пополам переламываются. Так разошлась, даже бобика любимого едва вусмерть не истоптала. Успел тот забиться под дровни, у сарая стоявшие. А тут и Козьма вовремя объявился. Ворота ножкой приоткрыл, привалился к ним плечом, пальцы за пояс заткнул и ножки важно скрестил: не здесь ли, чай, стрела-то моя? Ну, Милослава ему все, как водится, на пальцах-то и разъяснила…
У Козьмы, старшего царевича, конечно, припадок любовный случился. Всем семейством опосля откачивали да отпаивали, а особливо к тому свою нежную ручку Милослава приложила, как только в себя от радости-то пришла. Жив Козьма остался, разве помялся немного, но это ничего – до свадьбы заживет. В общем, совет им да любовь, как говорится: чего промеж любящих сердец не случается?
А что же Иван Царевич – младший сын?
Долго блуждал он по лесу, уж и отчаялся стрелу свою сыскать найти. Пригорюнился, присел на дерево, ветром поваленное. Сидит, ножкой покачивает, волосы от безысходности ворошит. Можно, конечно, воротиться и так, показать царю-батюшку другую стрелу и сказаться, мол, стрела вот, а девицы молодой так и не сыскал, не было никого при той стреле. Да не таков Иван Царевич, лгать сызмальства не приучен – на этот счет царь Антип уж расстарался. Остается одно: искать стрелу, покамест не найдется она али ноги в этой чащобе с голодухи не протянешь.
Про ноги – оно, конечно, неприятно думать было, потому Иван Царевич раскрыл заветную котомку, что на плече у него висела, вынул из нее ломоть хлеба, шмат сала, соорудил наскоро бефф-брод, достал флягу и отпил пару глотков воды. И тут почудилось ему, будто зовет его кто, тоненько так, и слова при том коверкает, будто издевается: «Икван Цваревич…»