я и ничего, кроме музыки, не слышит. Это было непросто, ибо он знал, что, как только со сцены или из оркестровой ямы польются звуки, на него навалится смертельная усталость. Эта усталость была так сильна, что сильнее не бывает, и лишь тяжкое бремя культурной ответственности, знакомое любителям опер и концертов, мешало ему заснуть. Тогда его начинала одолевать зевота, и он сидел, испепеляемый неприязненными, а порой и презрительными взглядами соседей. Гораздо легче высидеть концерт, если в зале светло и можно полистать программку или почитать книжку. Стоит сосредоточиться на чтении, усталость как рукой снимает. Мало того: если рядом играет симфонический оркестр, то читаешь гораздо вдумчивее. Пытаясь сосредоточиться на музыке, Георг мгновенно уставал. Чтение помогало ему взбодриться. С книгой в руках он лучше воспринимал музыку, изредка даже получал удовольствие. Георг вспоминал, как однажды он отправился в Берлинскую филармонию слушать Девятую симфонию Малера и, зная, что света в этом зале достаточно, прихватил с собой книгу. И вот он сидел, углубившись в чтение и наслаждаясь музыкой — вечер удался бы на славу, если бы сосед слева вдруг не потребовал, чтобы Георг прекратил. „Мешает“, — прошипел он, указывая взглядом на книгу. „В каком смысле?!“ — удивился Георг, но в ответ раздалось лишь грозное шиканье соседа справа. Оба соседа — не знакомые Георгу мужчины средних лет — принадлежали, видимо, к числу филармонических завсегдатаев, которые умеют отключаться и знают, как надо слушать. В филармонии таких полным-полно, и спорить Георг не осмелился. Захлопнув книгу, он стал поджидать приступа усталости. Но в этот раз случилось иначе: сперва у него защекотало под нёбом, потом запершило в горле, а потом так сильно сдавило в груди, что он стал кашлять и разразился страшным приступом, от которого сотрясалось его кресло и кресла обоих соседей. И тогда он снова ощутил на себе их взгляды. Неприязнь сменилась в них ненавистью, готовностью к насилию. Он испортил им Девятую симфонию Малера, и они бы его убили, будь это в их власти. Георг уцелел, но с тех пор всегда, приходя на концерты, боялся повторения приступа. Вот и сейчас он вдруг почувствовал то самое легкое щекотание в горле, с которого тогда все начиналось. Вскоре щекотание переросло в першение, сопровождаемое довольно ощутимым спазмом в бронхах. Но кашлять Георг не собирался. Сегодня у него не было причин кашлять. Во-первых, он сидел на этом концерте не просто так, он пришел в Линкольн-центр не из любви к искусству, а по работе. Во-вторых, можно было переключиться на созерцание плеч, затылка и шеи Мэри, что позволяло забыть о желании кашлять. Уставившись на оголенные участки ее тела, Георг краем уха слушал, как звучит крещендо: видимо, приближалось то самое место, которое он запомнил тогда на Скарпе, когда положил партитуру на ковер. Струнные уже не поскрипывали, а выли, как безумные. Флейта тоже не хныкала, а громко визжала, истошно голосила, всасывая и мощными толчками выплевывая воздух. Вступили трубы, повелительно и полнозвучно, словно небесные врата вот-вот приотворятся, для того чтобы в следующую секунду с мрачным медным лязгом захлопнуться, оказавшись вратами ада. И тут, после секундной тишины, нарушаемой лишь позвякиванием тарелок, до Георга донеслись голоса бездны: медные, струнные, и гобои нагрелись, раскалились добела — казалось, еще немного — и вздуются, а потом опасно лопнут волдыри от ожогов. Вот он, центр огненной реки, пекло, эпицентр огня, — то место, где душам суждено претерпеть тягчайшие муки, — на плечах Мэри выступила блескучая влага, кожа ее позолотела; оркестр впал в остервенение, и Георг заметил, что спинные мускулы Мэри чуть заметно пружинятся, то напрягаясь, то расслабляясь, то напрягаясь вновь. Смотреть на мерцающую позолоту кожи и игру мускулов спины Мэри было мучительно. Георг решил не обращать на Мэри внимания и сосредоточиться на музыке: вокруг гремело и грохотало, но вдруг, совершенно неожиданно, все смолкло — остался один гобой. Необычайно долго он верещал на одной ноте и вдруг оборвался. Стало тихо. Оцепенение зала длилось примерно столько же, сколько верещание гобоя. Вот он, волшебный миг перед началом аплодисментов, догадался Георг. Если он продлится чуть дольше, чем следует, то Бергману придется понервничать. Но в тот момент, когда тишина достигла критической точки, подготавливая достойное завершение концерта, зал разразился рукоплесканиями. Словно вторя отзвучавшей музыке, аплодисменты нарастали и чуть было не переродились в шум и хаос, но упорядочились, как только дирижер поклонился и музыканты поднялись со своих мест. Затем оркестранты сели, дирижер ушел за кулисы, и накатила новая волна оваций. Георг взглянул было на Бергмана, но того уже и след простыл. Как-то умудрился улизнуть. Наверное, сейчас он появится в дверях, где только что скрылся дирижер. Но Бергман не появился. Вместо него из-за кулис снова вышел сэр Джон. Он поклонился, дал знак оркестрантам, те поднялись, им зааплодировали. Когда он снова удалился, аплодисменты, начавшие было затихать, грянули с новой силой. Публика вызывала автора, желала его славить. А Бергмана все не было. Шум нарастал, и в ту секунду, когда восторг зала грозил пойти на спад или обернуться недовольством, он вышел из-за кулис. Размеренным шагом, как и вчера, прошествовал по сцене. Казалось, он полностью погружен в себя. Однако не сутулился — вышагивал прямо, напрягшись всем телом, закинув голову к звездам (софитам на потолке). Дойдя до середины сцены, Бергман повернулся к публике — взгляд был по-прежнему устремлен ввысь, но глаза наполовину закрыты, — на секунду замер и совершил изящнейший из всех когда-либо виденных Георгом поклонов. Он поклонился не так, как кланяются публике. Он поклонился не так, как кланяются королю. Он поклонился так, как может поклониться только сам король. Он преклонил голову перед Искусством, отдав тем самым дань уважения своему ремеслу. Зал аплодировал без устали, а когда композитор исчез за кулисами, зааплодировал еще сильнее. Тогда Бергман снова появился и, возведя очи горе, выступил вперед. Теперь он уже не кланялся, а стоял неподвижно, словно боясь, как бы его не опрокинуло волной ликования. На него несся ураган восторженных воплей и криков „браво“ — он лишь потупил голову. И в этот триумфальный миг Георг вдруг заметил, что взгляд композитора скользит по передним рядам. Бергман словно искал кого-то. Наверное, Мэри, подумал Георг. Однако, обшарив взглядом первые ряды, композитор стал поднимать глаза все выше и выше. Да ведь он не Мэри, он меня ищет, осенило Георга. И не успел он отогнать эту крамольную мысль, как взгляды их встретились. Взгляд Бергмана был теплым, дружеским, даже слегка заговорщицким: Георг заметил, как композитор ему подмигнул. Подмигивание великого Бергмана на вершине славы — это доказательство доверия. Бергман принял его в свой мир, в мир Славы и Искусства. Георг гордился триумфом Бергмана. Он гордился не только за Бергмана, но и за себя. Он понимал, что это всего лишь глупые фантазии, но ничего не мог с собой поделать, чувствуя всем телом, как успех Бергмана теплом разливается по жилам и мурашками бежит по спине. Он где-то читал, что современный человек до сих пор обладает способностью чувствовать, как на его спине и загривке дыбом встает утраченная в ходе эволюции шерсть. Сейчас он понял, что это за чувство. Шерсть на его спине вздыбилась. Наверное, Бергман чувствует сейчас то же самое. Вот оно, чувство славы. Приятное, эйфорическое, слегка волчье. Как у голодного волка, вонзающего клыки в еще неостывшую глотку своей добычи. Вместе с постепенно затихавшими аплодисментами улеглось и чувство славы. Георг вышел из зала и дождался в фойе Бруно и Стивена. Им наверняка известна дальнейшая программа. Стивен казался глубоко потрясенным: „масштабная музыка“, „итог творческого пути“, „технически безупречно“, — Бруно же сохранял полнейшую невозмутимость. Должно быть, на своем веку он повидал немало чужих триумфов: сперва Каллас, теперь Бергман. „Отличная публика“, — бросил он, не обращая внимания на восторги Стивена. „Великолепная! — подхватил Стивен, — честная, неиспорченная, при этом снобистская, донельзя избалованная“. Кто завоевал Нью-Йорк, тот завоевал весь мир. „Сейчас в столовой будет фуршет, — сказал Бруно. — Линкольн-центр платит“. Они пересекли фойе и, обменявшись парой слов со стоявшим в дверях охранником, перешли в соседний флигель, где размещалась дирекция и артистические уборные, и вскоре достигли столовой. Почти все гости уже прибыли, не хватало лишь Бергмана и дирижера. Отсутствие Мэри взволновало Георга. Ее присутствие, впрочем, взволновало бы его еще сильнее. Он огляделся, но знакомых лиц не встретил. Из людей его круга здесь можно было бы представить разве что рыжую сокурсницу — с нее станется. Внезапно в толпе снова мелькнула пожилая чета, на которую он обратил внимание перед концертом. Да это же Ролстоны из „Gardener“! „Чокнутые“, как выразился Бергман, помешавшиеся на мхах и, очевидно, приехавшие в Нью-Йорк специально ради премьеры. На Бергмане они, должно быть, тоже слегка чокнулись, но об этом композитор умолчал. Помимо Ролстонов, в зале оказался еще один человек, не узнать которого было невозможно. Это был сильно поседевший, а в остальном ничуть не изменившийся актер, некогда исполнявший роль Виннету — вождя апачей, которого Георг обожал не меньше мистера Эда. „Смотри, там Виннету!“ — воскликнул Георг, в ответ на что Стивен сказал, что „Пирифлегетон“, особенно звучание гобоя, не идет у него из головы. Бергман очень специфически использует гобой. Георг попытался поддержать беседу и сказал, что гобой в финале показался ему необычным, но Стивен возразил, что финал — это как раз единственное место с неспецифическим гобоем. Для Бергмана, скажем так, нехарактерное. Кроме того — это цитата. „Ага, понятно“, — сказал сконфуженный Георг. Мог бы и сам догадаться. Когда речь идет о музыке, всегда полезно выявить цитату-другую. Нужно только уметь их выявлять. Все беседы, которые вели после концертов его музыкально просвещенные знакомые, сводились к выявлению цитат. Чем больше цитат ты выявишь, тем прочнее укрепится за тобой почетная репутация знатока и эрудита. Чем больше ты стремишься к тому, чтобы тебя считали знатоком и эрудитом, тем больше цитат тебе нужно обнаружить. Поэтому всякий раз среди участников начиналась самая настоящая охота на цитаты. Стоило кому-нибудь найти цитату, как другой тут же находил две. Цитата цеплялась за цитату, и вскоре сочинение превращалось в сплошной центон. На Георга эти обсуждения производили сильнейшее впечатление, тем более что сам-то он был по части цитат не силен. Впрочем, парочку удалось обнаружить и ему тоже: „Твердыня Веры — наш Господь“ в Пятой симфонии Мендельсона и тему из моцартовского „Дон Жуана“ в бетховенской Двадцать седьмой вариации на тему Диабелли. Но никак, увы, не мог подвернуться случай удивить кого-нибудь этим своим открытием. Знатоков не удивишь, щеголять хрестоматийно известными цитатами — верх безвкусицы. По правилам хорошего тона их следовало не замечать, обращая внимание лишь на скрытые, забытые, лучше всего — никем не распознанные. Высоко ценилось умение отличить цитату от автоцитаты. Обнаружение автоцитат — свидетельство мощной эрудиции: выявить автоцитату может лишь тот, кто разбирается в х