Триумф и трагедия Эразма Роттердамского — страница 10 из 28

великим комедиографам Вольтеру и Бену Джонсону потребуется лишь вникнуть в игру этих марионеток, чтобы из едва обозначенных карикатур сформировать живых людей. Ни одна разновидность человеческой глупости не пощажена, ни одна не забыта, и именно этой полнотой Эразм защищает себя. Кто же может считать себя особенно сильно осмеянным, если все остальные изображены не лучше, чем он? Вся универсальность Эразма-ученого пущена в ход, вся сила его интеллекта, его ясный взгляд, его дар шутить, его юмор. Скептицизм и благородство понимания мира переливаются здесь великолепной палитрой красок, рассыпаются бесчисленными искрами фейерверка; высокий дух писателя проявлен здесь в совершеннейшей игре.

По существу, это творение для Эразма – неизмеримо значительнее, чем шутка, в этой миниатюре он доказал себя более полно, чем в любой другой своей работе, это его любимое произведение «Laus Stultitiae» является также подведением его духовных итогов. Эразм, который ни в чем и ни в ком не заблуждается, знает глубочайшую основу таинственной слабости своих произведений, слабости своей творческой личности: он чувствует всегда слишком рассудочно, слишком мало в нем страстности, пылкости, он не желает примкнуть ни к какой партии, он стремится стоять над событиями – все эти присущие его характеру особенности изолируют его от людей. Разум всегда только регламентирующая сила, сам по себе творческим началом быть он не может; творческое начало всегда предполагает наличие некоторой мечты. Вот поэтому Эразм на протяжении всей своей жизни остался поразительно приземленным, трезвым мыслителем, великим праведником, никогда не знавшим конечного счастья жизни, полной самоотдачи, священной самоотрешенности. Только вчитавшись в «Похвалу Глупости», можно понять, что Эразм тайно страдает из-за рассудочности, справедливости, обязательности своего умеренного темперамента. Художник всегда более уверенно творит, когда облекает в образы и плоть то, о чем он тайно мечтает, то, чего ему недостает, и здесь – человек разума par excellence[26], он призван, чтобы создать веселый гимн Глупости и очень тонко, изящно наставлять нос тем, кто обожествляет Разум.

Но искусная маскировка книги не скрывает все же истинного ее значения и назначения. Под карнавальной шутовской маской «Похвала Глупости» – опаснейшая книга своего времени, и то, что забавляет нас сегодня как потешные огни, в действительности было взрывом, расчистившим путь немецкой Реформации: «Похвала Глупости» относится едва ли не к самым эффектным, самым действенным памфлетам из тех, которые были когда-либо написаны. Немецкие паломники возвращаются из Рима, потрясенные виденным там: папы и кардиналы ведут безнравственную расточительную жизнь итальянских владетельных князей Возрождения, верующие люди все более и более настоятельно требуют коренных церковных реформ. Но Рим погрязших в роскоши пап отклоняет любые протесты, любые ходатайства, даже если они составлены и очень мягко; на костре, с кляпом во рту каются все те, кто говорил слишком громко, слишком страстно, лишь в грубых народных виршах или в сочных анекдотах можно тайно излить свое озлобление против института индульгенций, против злоупотреблений в продаже реликвий; нелегально из рук в руки распространяются листки с изображением папы в виде огромного вампира. Эразм в своей «Похвале Глупости» открыто предал всеобщему осмеянию перечень грехов курии: виртуоз неопределенности, он использует свой великолепный художнический прием, позволяющий Стультиции высказать все, что писатель считает полезным сказать для решающего похода против злоупотреблений Церкви, сказать даже такое, что высказывать открыто было бы чрезвычайно опасно. И хотя кнутом как будто размахивает рука Глупости, всем предельно ясен критический смысл таких слов: «А верховные первосвященники, которые заступают место самого Христа? Если бы они попробовали подражать его жизни, а именно бедности, трудам, поучениям, крестной смерти, презрению к жизни, если бы задумались над значением своих титулов – «папы», иначе говоря, отца и «святейшества», – чья участь в целом свете оказалась бы печальнее? Кто стал бы добиваться этого места любой ценой или, однажды добившись, решился бы отстаивать его посредством меча, яда и всяческого насилия? Сколь многих выгод лишился бы папский престол, если бы на него хоть раз вступила Мудрость? Мудрость, сказала я? Пусть не Мудрость, а хотя бы крупица той соли, о которой говорил Христос. Что осталось бы тогда от всех этих богатств, почестей, владычества, побед, должностей, диспенсаций, сборов, индульгенций, коней, мулов, телохранителей, наслаждений? (В нескольких словах я изобразила вам целую ярмарку, целую гору, целый океан всяческих благ.) Их место заняли бы бдения, посты, слезы, проповеди, молитвенные собрания, ученые занятия, покаянные вздохи и тысячи других столь же горестных тягот»[27].

И тотчас же Стультиция оставляет свою роль Глупости и однозначно и ясно определяет требования грядущей Реформации: «Поскольку все христианское учение основано лишь на кротости, терпении и презрении к жизни, кому не ясно, как следует понимать это место? Христос призывал своих посланцев забыть все мирское, чтобы они не только не помышляли о суме и обуви, но даже платье совлекли с себя и приступили нагие и ничем не обремененные к дарам евангельским, ничего не имея, кроме меча, – не того, которым действуют разбойники и убийцы, но меча духовного, проникающего в самую глубину груди и напрочь отсекающего все мирские помышления, так что в сердце остается одно только благочестие»[28].

И совершенно неожиданно из шутки возникает язвительная серьезность. Из-под шутовского колпака с бубенчиками смотрят строгие, неподкупные глаза великого критика своего времени, Глупость выговорила то, что готово было сорваться с губ тысяч и сотен тысяч. До сознания мира доведена настоятельная необходимость суровой церковной реформы, сильнее, убедительнее, языком более понятным для всех, чем язык любого другого произведения того времени. Прежде чем начать строить новое, необходимо поколебать авторитет существующего. Во всех духовных революциях критик, просветитель всегда идет впереди творца, преобразователя: лишь взрыхленная почва примет в свое лоно зерно.


Но бесплодное критиканство и одно лишь отрицание не в характере Эразма; если он говорит об ошибках, то делает это для того, чтобы требовать исправлений, никогда не порицает он из высокомерного превосходства, из желания хулить. Ничто не было более несвойственно этому темпераменту, основная черта которого – терпимость, как грубое иконоборческое выступление против католической церкви: как гуманист Эразм мечтает не о протесте против церковного, а о «reflorescentia»[29], возрождении религии, об обновлении христианской идеи через возврат ее к первоначальной назарейской чистоте, подобно тому, как науки и искусства только что пережили свое возрождение, свое великолепное омоложение через возвращение к античным образцам, так Эразм надеется, что можно и должно очистить религию, погрязшую в показном, раскопав ее исконные источники: возвратив учение к Евангелию и тем самым по слову Христа «открыть Христа, погребенного под догматическими учениями». С этим тезисом, высказываемым Эразмом вновь и вновь, он – впереди, как всегда, – выступает во главе Реформации.

Но гуманизм по своей сущности никогда не революционен, и если Эразм, следуя своим убеждениям, и очень помогает церковной Реформации, приуготовляя ей путь, то согласно присущему ему чрезвычайно миролюбивому образу мыслей он страшно боится открытого раскола. Никогда Эразм не занимает, подобно Лютеру, Цвингли или Кальвину, непримиримую позицию в обсуждаемых вопросах, никогда не ввязывается в спор о том, что правильно в католической Церкви, а что – неправильно, какие таинства следует разрешать, а какие – нет, является ли причастие материальным или нематериальным таинством; он неустанно подчеркивает, что истинной сущностью христианского благочестия является не соблюдение внешних церковных обрядов, – нет, каждый человек на основе своих внутренних убеждений сам для себя должен определить степень своей веры. Не почитание святых, не паломничество, не распевание псалмов, не богословская схоластика с бесплодным «иудаизмом» приближает человека к Христу, а его духовная защищенность, его человечный, его христианский образ жизни. Ибо святым служит наилучшим образом не тот, кто отправляется к их могилам, кто собирает их мощи и чтит их, кто сжигает наибольшее количество свечей, а тот, кто наиболее совершенно пытается подражать в своей жизни их благочестивому поведению. Неизмеримо более важным, чем точное следование всем предписаниям ритуала, всем обрядам и молитвам, чем соблюдение постов и своевременное чтение мессы, является личное поведение человека в духе Христа: «Квинтэссенция нашей религии – мир и согласие». Здесь, как и всегда, Эразм пытается не подавить живое формулами, а возвысить его, поднять до уровня всечеловеческого. Он осознанно хочет освободить христианство от всего церковного, и это освобождение должно приблизить христианство к универсальному гуманизму; он стремится ввести в круг идей христианства – как плодотворный элемент – все то, что до сих пор было в этическом смысле совершенным у всех народов, у всех религий, и этот великий гуманист в столетие ограниченности, тупости и догматического фанатизма говорит удивительные, огромной прогрессивной силы слова: «Где бы ты ни встретил истину, считай ее христианской». Таким образом перекинут мост во все времена, во все страны. Кто, подобно Эразму, всюду – в мудрости, человечности и нравственности – видит формы наивысшей гуманности и тем самым элементы христианского миропонимания, тот не будет, подобно монахам-фанатикам, изгонять в ад философов Античности («Святой Сократ», – скажет однажды восторженно Эразм), нет, все великое, все благородное прошлого он будет вводить в религию «подобно тому, как евреи при исходе из Египта взяли с собой свою золотую и серебряную утварь, чтобы благородным металлом украсить свой храм». В соответствии с религиозными представлениями Эразма христианству не следует ограждать себя от всего, что некогда украшало человеческую мораль или нравственный дух человечества, ибо у человечества не существует двух истин – христианской и языческой, истина во всех своих проявлениях божественна. И поэтому Эразм никогда не говорит о богословии Христа, о его вероучении, а только о «философии Христа», то есть об учении как жить: для Эразма христианство – лишь другое слово, означающее высокую и гуманную нравственность.