Это письмо, безусловно рассчитанное на то, чтобы Эразм о нем узнал, содержит угрозу или, даже более того, предостережение. За словами чувствуется, что Лютер, находясь в тяжелом положении, предпочел бы избежать письменного спора, и с обеих сторон выступают друзья-посредники. Как Меланхтон, так и Цвингли пытаются ради евангелического дела еще раз установить мир между Базелем и Виттенбергом, и, похоже, их усилия предвещают успех. Но тут Лютер совершенно неожиданно решает сам обратиться к Эразму.
Но как изменился тон за те несколько лет, когда Лютер написал первое письмо Эразму – с учтивым и сверхучтивым смирением, с низкими поклонами школяра – к «великому человеку»! Понимание всемирно-исторического положения, которое он, Лютер, сейчас занимает, понимание ответственности за свою миссию перед Германией придают его словам теперь пафос звучания бронзы. Что значит теперь для Лютера какой-то враждебно относящийся к нему ученый, если он готов к битве против папы, против императора, против всех сил мира? Он сыт по горло тайными спорами. Он не желает более никакой неопределенности, никаких безразличных частных договоров. «Неопределенные, двусмысленные, нерешительные слова и речи следует начисто выметать железной метлой, гнать их, жестоко трепать, не давать им покоя», Лютеру нужна ясность. В последний раз протягивает он Эразму руку, но на этот раз – руку в железной перчатке.
Первые слова звучат еще учтиво и сдержанно: «Я достаточно долго молчал, дорогой господин Эразм, и ждал, что Вы, как более достойный и более старший, чем я, прервете это молчание, но после длительного ожидания любовь побудила меня возобновить с Вами переписку. Во-первых, я ничего не могу сказать Вам по поводу того, что Вы сторонитесь нашего дела и что такое Ваше поведение нравится папистам». Но затем полное презрения внутреннее негодование мощно прорывается, и он пишет своему нерешительному адресату: «Но, видя, что Бог не дал Вам стойкости, мужества и страсти достаточно, чтобы Вы одобрили битву против чудовищности и уверенно перешли на нашу сторону, мы и не хотим требовать от Вас того, что выше Ваших сил… Но в то же время я предпочел бы, чтоб Вы хотя бы не вмешивались в наше дело, ибо хотя Вы в своем положении и со своим красноречием могли бы достичь очень многого, но, поскольку Ваше сердце не с нами, было бы лучше, если бы Вы служили Богу лишь тем талантом, который он Вам отпустил». Он сожалеет о слабости Эразма, его сдержанности, но в заключение, однако, с его пера срываются решающие слова – важность дела, за которое борется Лютер, огромна, Эразму же это дело далеко, и ему, Лютеру, не страшно, если Эразм теперь нападет на него и, еще того меньше, если оскорбит или в чем-нибудь уязвит. Властно, почти как приказ, звучат слова, которыми Лютер предлагает Эразму «воздержаться от всяких колкостей, от риторических и иносказательных речей» и лучше всего «остаться только зрителем нашей трагедии», не присоединяться к противникам Лютера. Эразм не должен нападать на него в своих сочинениях, так же как он, Лютер, со своей стороны ничего против него предпринимать не будет: «Довольно терзать друг друга ссорами и раздорами, хватит изматывать друг друга».
Такого заносчивого письма Эразм, владыка гуманистического мирового государства, до сих пор ни от кого не получал. И, несмотря на свой миролюбивый характер, старик не желает, чтобы его так отчитывал тот человек, который некогда униженно просил защиты, не желает оставить это письмо без внимания как безразличную болтовню. «Я больше заботился о Евангелии, – гордо отвечает он, – чем многие, которые нынче Евангелием чванятся. Я вижу, что эти новшества воспитали многих испорченных и бунтарски настроенных людей, я вижу, что развитие прекрасных наук пошло вспять, что дружеские связи рвутся, я опасаюсь, что произойдет кровавый мятеж. Однако ничто не побудит меня отдать Евангелие человеческим страстям». Он напоминает, как благодарили бы, как одобрили бы его сильные мира, если б он выразил готовность выступить против Лютера. И возможно, делу Евангелия пошло бы больше на пользу, если бы он поступил так против безрассудных, которые очень уж яро защищают Евангелие, вот из-за них и нельзя «остаться только зрителем этой трагедии». Непреклонность Лютера закалила мягкую, колеблющуюся волю Эразма. «Ах, если бы, действительно, все это не кончилось трагедией», – в мрачном предчувствии вздыхает он. И затем берет перо, свое единственное оружие.
Эразм прекрасно понимает, против какого могучего противника выступает, в глубине своей души он знает, вероятно, даже о боевом превосходстве Лютера, который, обладая экстатической силой, до сих пор побеждал любого своего врага. Но подлинная сила Эразма заключается в том, что он – редчайший случай у творческих натур – знает предел своим силам. Он знает, турнир духа развернется на глазах всего образованного мира, все богословы и гуманисты Европы со страстным нетерпением ждут этого зрелища: следовательно, надо выбрать себе неприступную позицию, и Эразм мастерски находит ее, не обрушиваясь опрометчиво на Лютера и все евангелическое учение, а высмотрев поистине соколиным глазом слабые или, по крайней мере, отдельные уязвимые точки лютеровских догм, именно их подвергает он нападению. Он выбирает, казалось бы, второстепенный, в действительности же основной вопрос в еще нетвердо стоящем на земле, колеблющемся невидимом строении богословского учения Лютера. Даже сам вождь движения, сам Лютер, вынужден будет «похвалить и оценить» Эразма: «Ты единственный из моих противников понял ядро вопроса; единственный человек, который распознал нерв всего дела и крепко ухватился за него». В этом единоборстве Эразм при рассмотрении богословского вопроса очень продуманно предпочел твердой позиции глубокой убежденности позицию скользкой диалектики, позицию, с которой человеку с железными кулаками его не сбить и где при необходимости его защитят авторитеты величайших философов всех времен.
Проблема, выбранная Эразмом для диспута, вечная проблема любого богословия: вопрос о свободе или несвободе воли человека. В соответствии с лютеровским августински строгим учением о предопределении человек – вечный пленник Бога. Ни йоты свободной воли ему не дано, любое, что бы он ни решил совершить, Богу известно давно и им, Богом, предписано, никакими добрыми делами, никакими «bona opera»[56], никаким раскаянием нельзя, следовательно, ни возвысить свою волю, ни освободиться от конфликта предопределенной вины, одна лишь милость Божья решает, как вести ей человека по нужному пути. В переводе на современные воззрения это означает: мы находимся полностью во власти наследственности, констелляции, никто, следовательно, не имеет своей воли, Бог все решает за нас, как сказал Гёте:
… Не в нашей воле
Самим определять свое воленье;
Суровый долг дарован смертной доле,
Утихнет сердца вольное волненье,
И произвол смирится поневоле[57].
С такой точкой зрения Лютера, Эразм, гуманист, видящий в земном разуме святую Богом данную силу, согласиться не может. Он, неколебимо верящий в то, что не только отдельный индивидуум, но все человечество через благородно сформированную волю может прийти к более высокой нравственности, должен со всей страстностью до глубины своей души противиться этому застывшему, чуть ли не магометанскому фанатизму. Но Эразм не был бы Эразмом, если бы какому-либо мнению противника сказал резкое и грубое «нет»; и здесь, как и всегда, он отклоняет лишь экстремизм, лишь резкое и абсолютное в лютеровском детерминистском понимании вопроса. Лично его, говорит он осторожно в своей манере, «не радует твердое убеждение», лично он скорее сомневается и в подобных случаях сомнения предпочитает следовать Священному Писанию. В Священном же Писании эти идеи излагаются в неявном виде и не всегда обоснованны, поэтому он полагает, что совершенно лишать волю человека свободы так решительно, как это делает Лютер, даже опасно. Он, конечно, не называет точку зрения Лютера совершенно ложной, но считает необходимым защищаться против «non nihil»[58], против утверждения, что все свершаемые человеком добрые дела никакого значения для Бога не имеют и поэтому совершенно бесполезны. Если действительно, как утверждает Лютер, все зависит единственно от милости Бога, какой был бы смысл людям делать вообще что-нибудь хорошее? Следовательно, необходимо – как вечный посредник предлагает Эразм – хотя бы оставить человеку иллюзию свободной воли, чтобы он не впал в отчаяние и чтобы Бог не представлялся ему, человеку, ужасным и несправедливым. «Я присоединяюсь к мнениям тех, кто сохраняет за волей человека некоторые свободы, другую же, большую часть этих свобод предоставляет милости Божьей, нам не должно пытаться уклониться от Сциллы гордыни, чтобы попасть в Харибду фатализма».
Видно, что даже в споре миролюбивый Эразм пытается идти навстречу своему противнику. Он предостерегает, что и в этом случае не следует переоценивать важность подобных дискуссий и надо самого себя спросить, «правильно ли ради иных парадоксальных утверждений приводить весь мир в состояние крайнего возбуждения». И действительно, уступи ему Лютер лишь в пустяках, сделай он ему только шаг навстречу, и этот спор закончился бы миром и согласием. Но Эразм ожидает гибкого понимания от самого негибкого человека своего столетия, от человека, который в вопросах веры и убеждений даже на костре не уступит ни йоты, ни буквы, кто как прирожденный, яростный фанатик предпочтет погибнуть, чем согласиться что-либо изменить в самом ничтожном, в самом пустом параграфе своего учения.
Лютер не сразу отвечает Эразму, хотя и приходит в бешенство от этого письма. «Другими книгами и наставлениями я подтирал задницу, не читая их, это же сочинение Эразма я все же дочитал до конца, хотя и не раз пытался выбросить его», – говорит он в обычном для него грубом тоне; но в этом 1524-м году ему предстоит решение существенно более важных и трудных задач, чем ведение богословского диспута. Вечная судьба каждого революционера не минет и его – пожелав старые порядки заменить новыми, он освободил от оков хаотические силы и, как человек чрезвычайно крайних взглядов, оказался в опасности быть обогнанным людьми со взглядами еще более крайними: Лютер требовал свободы слова и вероисповедания; те же, еще более крайние, и для себя требуют свободы слова и вероисповедания; пророки из Цвиккау Карлштадт, Мюнцер, все эти «экзальтированные», как он их называет, готовятся во имя Евангелия к восстанию против императора и империи; слова Лютера, направленные против аристократов и князей, берутся сплотившимися крестьянскими массами на вооружение, становятся их пиками и боевыми палицами, но, если Лютер желал только духовную, религиозную революцию, угнетенное крестьянство требует социальную, откровенно коммунистическую. С Лютером в этом году повторяется духовная трагедия Эразма, слова которого вызвали к жизни такие события мировой значимости, каких тот и не желал. Теперь крестьяне, объединенные союзом «Башмак», иконоборцы и люд, грабящий и разрушающий монастыри, поносят и хулят Лютера, поносившего некогда Эразма, ругают его «новым папским софистом», архиязычником и отпетым негодяем, «другом антихриста», «надменным куском мяса и