Триумф. Поездка в степь — страница 11 из 78

— Наш дом разбил фугас немецкий…

Никто спать не имеет права. Василий Тимофеевич Гусак-Гусаков, герой десантник, отдыхает от ратных подвигов. Пел он, между прочим, чистую правду. Немцы разбомбили ветхий домишко на Соломенке, где до войны десятиклассник Вася обитал вместе со своими очень приличными родителями. Если у Вальки не выдерживали нервы, она горячо ссорилась с ним, вытолкнув на тротуар из пивной. Вася плюхался неподалеку и затягивал жалостливую песню про то, как в тесной печурке бьется огонь, а ему, Гусак-Гусакову, до смерти осталось четыре шага. После куплета про негасимую любовь Валька высовывалась из окна и призывно махала салфеткой:

— Чтоб тебя волки съели, Васька, иди сюда, не то смокнешь.

Гусак-Гусаков вскакивал и стремительно, чтоб боевая подруга не перерешила, бежал в закусочную.

Но теперь в районе Бессарабского базара наступили иные — тишайшие — времена.

Как только Гусак-Гусаков в интимных беседах с оперуполномоченным Кнышем пробовал привлечь для солидности тени британского короля Жоржа Шестого и коммодора Генри Томпсона-младшего, тот рубил сплеча:

— Лучше заткнись, контрик. Эх, союзнички, туда их в качалку! Когда второй фронт открыли? А когда обещали?

Вася — хитрый, догадался, что он что-то упустил, в чем-то не осведомлен. Конечность ему в воздухе оторвали немцы автоматной очередью в январе сорок четвертого, а сейчас весна сорок пятого. И приходилось затыкаться. Кныш яростно нападал и на внешний облик Гусак-Гусакова:

— Маникюр у советского военнослужащего на руках недопустим!

Вася по таинственной для нас причине мазал красным лаком отросшие ногти.

— На руке, — поправлял Гусак-Гусаков, победно озираясь в ожидании одобрения, — у меня одна. Соображаешь?

— Нехай одна, — соглашался Кныш, многозначительно скрипя протезом под столом, — неважно.

Присутствующие хранили грозное молчание.

— А женщины — не советские военнослужащие? — тогда ехидничал Вася, пытаясь отработанным приемом сбить опера с позиций.

Раньше он Зеленкова запросто околпачивал, утягивал в сторону и пускал по проторенной тропе. Туповатый Зеленков отчаянно спорил, потом безнадежно запутывался и невдолге Гусак-Гусаков торжествовал.

— Так то женщины, — уверенно парировал Кныш нахальный выпад. — Может, и ты в юбку вырядишься?

— И выряжусь, если в шотландскую гвардию поступлю, — не сдавался упрямый Вася, позабыв, что минуту назад Кныш не в очень дипломатических, но зато энергичных выражениях отзывался о союзничках и втором фронте.

Шотландцы для Васи что близкие знакомые. В Мурманске он и папуасов с кольцами в, носу встречал. А Кныш с 3-го Украинского, к иностранцам подозрителен.

— Эй, хлопец, — говорил опер, — не нравятся мне твои прибаутки. Ты-то мне лично известен, а другие дурно подумают. — И Кныш упрямо возвращался к затронутой теме: — Обратно насчет ногтей. Из мужиков кто красит? Про певца тенором чул? На Магадане он, учти.

— Да я ни в жизнь! — открещивался Вася. — Я баб обожаю.

— Все в курсе, чего ты обожаешь. Но орешь громко. Трофимова — девка что надо. Она сама инвалид войны и сознательная. В закусочной беспорядка нет. А ты каждый день под коммерческий лезешь спекулировать.

В конце концов Вася прекратил мазать ногти. Но Кныш не унялся и возобновил атаку по другому поводу.

— Усы у тебя гитлеровские. Противно подобные сопливчики носить.

— Ну нет, — взбрыкнул Вася. — Шалишь! Генерал армии Такой-то, генерал-полковник Такой-то, генерал-лейтенант Такой-то… — и он вытряхнул перед Кнышем десяток популярных фамилий, — тоже гитлеровские носят?

Кныш не растерялся, хотя чувствовалось, что контекст, где прославленные полководцы соседствовали с эпитетом «гитлеровские», ему чертовски неприятен.

— Очнись, сержант, награды снимем. Мы тут одного героя ущучили: не безобразь!

Усики Гусак-Гусаков отволынил. Однако победа над Кнышем была незначительная и чисто внешняя — финансовые махинации катастрофически сокращались. Едва прилипнешь к прохожему вблизи базара — жди свистка. Милиционеры гоняют с угла на угол.

— Давай отсюда, не задерживайся. К Кнышу захотел?

Гулкие парадные одряхлевших дореволюционных домов взяли под строгое наблюдение. Устойчивую систему купли-продажи постепенно расшатывали. Торговки распустили слух, который, кстати, оказался достоверным, что сам секретарь обкома Сергеенко категорически потребовал от начальника горотдела Ладонщикова распатронить спекулянтское кодло и водворить немедленно порядок. Ладонщиков собственной персоной два дня громил Бессарабку — облава за облавой.

40

Отныне я и Роберт превратились в постоянных посетителей детской комнаты милиции. Младший лейтенант, Валерия Петровна, как опустит горячую ладонь на плечо — умрешь от запаха одеколона. Агитирует она часами, упираясь в лоб синими бездонными глазищами. Роберт внимает с готовностью. Вероятно, он втрескался. Я не выдерживаю нотаций дольше пяти минут. Всего колотит. Ноги у младшего лейтенанта голые до колен, икры выпуклые, высоко подтянутые, напряженные, будто она поднялась на цыпочки. Одевается Валерия Петровна в обтяжечку, форма пригнана по фигуре, белые носки с красными стрелками, а лакирки с перепонкой. Поглядеть да еще чуть сбоку — голова закружится.

Одновременно с милицией в мою судьбу вмешался наробраз. Инспекторша приковыляла к маме в госпиталь. В ней мама опознала фребеличку, услугами которой до войны пользовалось несколько интеллигентных семейств с нашего двора. Мама ужасно расстроилась. Фребеличка, несмотря на свое идиллическое прошлое, пригрозила мне колонией для несовершеннолетних в Величах.

— В Величах? — воскликнула мама. — Мы там дачу нанимали, а теперь ты там в тюрьме насидишься. Я преподавала сама в специальной школе, а своего проворонила, несчастная.

— В Величах лишь распределитель, — утешила маму фребеличка. — Его могут услать и поглубже. На Урале, в Ростовской области, под Одессой есть прекрасные исправительные учреждения нашего наробраза. Кстати, мой воспитанник Игорь Сокольников зачислен в музыкальную десятилетку при институте Гнесиных в Москве. Вот так-то!

До чего вредная старуха! Сперва напугала, потом унизила, а на прощание принудила дать сто честных слов под салютом всех вождей, что с сигаретами будет покончено. Роберту легче. На него наробраз меньше обращает внимания. Марию Филипповну не тревожат. Младший лейтенант вписала в карточку крупными буквами: находился на оккупированной территории.

Вскоре нам самим надоела эта глупая мотня. Мы завязали с базаром, оставили опасный промысел, пока не поздно. Нам ничего, молодым, неженатым. Мы спекулировали в свободное от уроков время. А вот Васе — хоть помирай. Монеты нет. Полинял, изголодался. Гитлеровские сопливчики из-за отчаянной небритости не вырисовывались под носом. Жратву мы с Васей половинили, но школьный завтрак взрослому на кус. Без шнапса и пива он дичал не по дням, а по часам. Валька вроде вильнула налево, когда бешеные деньги иссякли. Дружки — красавец Джузеппе-банабак и силач Балый перестали привечать. Вася очутился перед выбором — идти на службу или протянуть за подаянием кепочку «шесть листков, одна заклепка». Трудиться он принципиально не желал, даже сторожем на стадионе «Динамо». А никакой — и генеральской бы — пенсии не хватило на потребное ему количество спиртного.

Синим-пресиним апрельским утром, когда солнце жаркими пятнами шлепнулось на мокрый дымящийся асфальт, когда в воздухе вдруг пьяно зашатались запахи земли и картофеля, извлеченного из прошлогодних ям, а зрачки у бродячих и голодных собак по-сумасшедшему вперялись в одну точку, Вася Гусак-Гусаков подошел вплотную к Рубикону. Глотнув для куража из томпсоновской фляги, которая и являлась, собственно, подлинной виновницей его нищеты, Вася храбро усмехнулся: мне, мол, море по колено, сейчас на абордаж и брякну: отвали рупь! Разве он, тыловая крыса, посмеет отказать фронтовику? И Гусак-Гусаков нетрезво пересек Рубикон.

Как, впрочем, нередко случается, Вася протянул «шесть листков, одну заклепку» не тому, кому рассчитывал. Тыловой крысой обернулся Игорь Олегович Реми́га, давний приятель отца Гусак-Гусакова и лучший в мире архитектор и художник. Он возвращался с Бессарабки, удовлетворенно потряхивая опалым рюкзаком с килограммом квелого картофеля.

— Вася, ты?! — изумился Реми́га. — Неужели — ты?

Для него наш некогда могущественный покровитель по-прежнему довоенный мальчишка. Он не всерьез отнесся к попрошайничеству.

— Ты шутишь, Васька, черт тебя раздери! Я как зеницу ока берегу твое письмо из Казани, где ты пишешь о битве за Ледовитый океан. Селена Петровна даже читала этот манускрипт у себя на работе и оставила его там по просьбе месткома. Погоди, погоди, где твоя рука? — спохватился Реми́га.

Вася расплакался и закрыл лицо кепкой. Плакал не кто-нибудь, не демобилизованный матрос Федька безногий, по кличке Башмак, аккордеонист из закусочной на Малой Бассейной, профессиональный истерик и драчун, не истерзанный оккупацией Роберт, не я, трусоватый реэвакуированный маменькин сынок, а кавалер ордена Славы, полдесятка наших и одной будто бы британской медали. Хоть союзники — туды их в качалку! — второй фронт затянули, но тоже наградами не бросаются. Два прыжка на Шпицберген и три на Землю Франца-Иосифа со спецзаданиями — не шутка. Вася, всхлипывая, терял мелкие старушечьи слезы. Его щеки за месяц милицейских мытарств запали, и каждая слезинка, сползая, совершала крутой зигзаг, прежде чем исчезнуть в жесткой волчьей щетине. Он плакал не в сентябрьский вечер печальных поминок по расстрелянному отцу, раскатывая опорожненные поллитровки и хрустя яичной скорлупой, а в голубое и желтое апрельское утро накануне разгрома врага, перед самой капитуляцией. Значит, ему — во: невмочь! Значит, безнадега буравом вгрызлась в сердце.

— Манускрипт, манускрипт! — яростно хохотал Роберт, отскочив на противоположную сторону улицы.

— Манускрипт! Манускрипт! — нелепо кривляясь, повторял я. — Ого! Манускрипт!