— Юра, он никогда не обманывает, — строго ответила мне Селена Петровна. — Дай бог, чтоб и ты никогда никого не обманывал.
Вот жизнь при Реми́ге! В голове шумит. С одной стороны, хочется, чтоб прав был Гайдебура, а с другой стороны — дядя Ваня, с третьей стороны, вроде бы и Реми́га прав — лоб у доктора Отто очень высокий, хотя он и немец. Гитлер бесспорно копыторогий трупоед. Путаница невообразимая, но какая любопытная путаница. Вот жизнь, а? Что Кныш с его жалкими рассуждениями.
— В начале двадцатых годов, — врезался в сумятицу моих мыслей Реми́га, — в самом сердце Швабинга открыли кинотеатр, в котором крутили немые фильмы-пейзажи. Селена у меня обожала природу: пойдем да пойдем. Отправились, хотя времени у нас было в обрез…
Селена Петровна прислонилась щекой к плечу мужа.
— Демонстрировали, кажется, «Эдельвайс». Снежные Альпы, мягкие душистые луга на склонах под высокими бескрайними небесами. Плавные снежные водопады, как в сказке. Чудный сон. Ах, какая красота, Игорь, ты помнишь?
Она устало прикрыла веки и улыбнулась — неярко, робко, как улыбается маленький ребенок во сне.
— Во флигеле на Чудновского одного обер-лейтенанта, — сказал громко Роберт, — из этого вашего проклятого «Эдельвайса» денщик месяц с ложечки кормил. На Кавказе к нему горная хвороба прилипла какая-то. Тошнило его каждый божий день. Жаль, не подох, кашлял по-страшному — сам не дрых и спать никому не давал, зараза. Дивизию его горную наши оттедова вышибли, рубили их там перед Сталинградом, как капусту.
После слов Роберта мастерскую еще долго наполняло молчание, душное, тяжелое, безысходное, пока голос Реми́ги не прервал его. Он начал вспоминать про свою молодость, учебу и годы, проведенные у доброго Ашбэ. То, о чем он говорил, не имело существенного значения для меня. Просто его голос мне нравился. Он увлекал меня на своих крыльях в далекое, неведомое мне прошлое
Макет центрального района будущего возрожденного города был почти готов. Оставалось только высадить тополиный бульвар, доклеить квартал со зданием почтамта и гостиницей, привести в порядок площадь возле Софийского исторического комплекса и памятника гетману Богдану Хмельницкому, а также обтянуть дерном склоны реки. Затем разборное основание мы по кускам доставим в зал заседаний горпроекта, утвердим на художественном совете, а оттуда перевезем в горисполком, где произойдет окончательное обсуждение его на сессии депутатов трудящихся — и можно начинать строительство! План действий в довольно энергичных монологах Реми́га излагал нам неоднократно. Но прежде чем приступить к воплощению его архитектурных замыслов в жизнь, придется еще очистить улицы от развалин. Прошлое сильно мешает. Битый кирпич собирают пока пленные, собирают медленно, вяло, словом, дело у них не спорилось и не горело в руках, как у нашего доктора Отто.
Постепенно мы привыкли к его присутствию, а Роберт прекратил злобиться и командовать им. Раньше меня охватывало неприятное, какое-то унизительное чувство, когда он пожилого человека, пусть и врага, гонял за фанеркой или гвоздем. Доктор Отто исполнял безукоризненно все сложные конструкции Реми́ги, не лучше, конечно, дяди Вани, но лучше нас. Это сперва раздражало и удивляло, потому что пленные немцы в моем представлении были вовсе негодящими людьми. Даже когда их собиралось много — сотни тысяч, — они производили бессильное, угнетающее впечатление, хотя их кормили — разумеется, не роскошно, но и не так чтоб плохо, судя по мауэру Флавиану. Нет, надежды на то, что они быстро очистят строительные площадки от развалин, мало. Пришибло их вроде. А в город входили с форс-мажором, под оркестр. Маршировали — асфальт стонал. Слух в сентябре прополз, что Гитлер готовился сам прилететь на торжество, да рассердился — на полтора месяца против назначенного срока его генералы опоздали. Слух просочился от самих немцев. Теперь бредут по улицам и не вспомнишь, что бравые вояки.
Однажды апрельским разноцветным днем школьные занятия отменили. Красивая Зинванна Иванченко — класрук и учительница русского языка — выстроила нас парами и повела смотреть пленных, которых прогоняли в концентрационные лагеря, расположенные в окрестностях. Бесконечные потоки довольно грязных, в оборванных мундирах, затравленных своим несчастьем людей быстро наскучили. Они, немцы, имели одинаковую внешность: черт знает какую. Передние шеренги — генералитет, старшие офицеры — еще смахивали каплю на бывшее войско, а серединка — ну просто шайка. Никакой выправки, никакого достоинства. Ветер приносил запах острого мужского пота и отвратительного курева. По бокам утомленно шли, не проявляя ни к чему любопытства, редкие конвойные, тоже, впрочем, не по-парадному одетые, держа трехлинейки под мышкой.
— Почему они нас не атакуют? — спросил культяпый Сашка Сверчков. — Их вон как много, а наших вон как мало. Атаковали бы и — свобода!
Я не испугался. Разве подобные типчики способны кого-нибудь атаковать? Зато испугалась Зинванна. Она усмотрела в словах Сашки с одной стороны — чуть ли не контрреволюцию и с другой — призыв к нападению на пленных, а неподалеку маячила фигура нашего директора Б. В. Брагина. Перед выходом со школьного двора занудливый Б. В. предупредил:
— Кто бросит в немцев камнем или даже щебенкой — исключу с волчьим, и пусть родители тогда не плачут в жилетку.
— Сверчков! — тихо приказала Зинванна. — Немедленно отправляйся домой. Маму пришли завтра с утра. Немедленно!
Но со Сверчковым справиться нелегко. Он засунул культяпку в карман поглубже, отбежал в сторону и во весь голос упрямо спросил:
— Чё я сделал? А?
— Сверчков! Немедленно вернись и замолчи. — Зинванна поймала его, крепко взяла за плечи и поставила перед собой.
Для верности обхватила еще и за шею.
— Пальцы они мне обрубили. Вон рыжий обрубил, — и Сверчков ткнул целой — левой — рукой в первого попавшегося пленного.
Тот ответил робким растерянным взглядом.
Сашка юркий, настырный. Летом сорок второго немецкие подростки, кажется, из организации «Белый орел» действительно оттяпали ему пальцы за то, что он бутерброды с колбасой спер у них в сквере из-под носа. Выволокли в переулок, прижали кисть к тротуару — и отмахнули одним ударом: не воруй!
Немчиков привезли в город полный вагон. Шатались они стаями, в коротких кожаных штанах, с кинжалами у пояса. Свирепые поразительно.
— Шлехт! Диб! Шлехт! — ругали они Сашку. — Шлехт!
— Конечно, шлехт, — признал он, когда описывал свое преступление перед оккупационным режимом, — но жрать до смерти хотелось. Пузо трещало!
Ранней осенью сорок второго немчиков отослали назад, в Германию. Сашка божился, что они у нас практику отбывали. Странно, какую, собственно, практику?
Пыль, вонь… Я смыкнул Сашку за рукав: мол, давай смоемся на реку. Черт с ними, с немцами, — скучно. Зинванна, однако, крепко держала его. Сашка скорчил мне рожу.
— Их надо заставить работать, мерзавцев, — сказал строго Б. В., — нечего даром хлеб давать. Выполнил норму — получай, не выполнил — зубы на полку. А ребят с уроков на развалины посылать нельзя. Вот они и должны-то очистить город, и тогда их можно отправить по домам. Как их много! Ужас!
Ах зануда! Ему бы только запереть нас в школе и не выпускать никуда.
Я чуточку подождал — вдруг Сашка выкрутится, а потом незаметно растворился в задних рядах и, прячась от Б. В. за кучами кирпичей, шмыгнул во двор.
Солнце припекало. Я скатился по могучим отрогам вниз — к реке, разделся на набережной и, сильно оттолкнувшись пальцами, нырнул в ледяную коричневую воду. Под водой я открыл глаза и увидел илистое бархатистое дно. В ушах зазвенело, и я вернулся на поверхность. Я нырял до тех пор, пока не закололо в затылке. Тогда я лег спиной на ноздреватые камни и вдруг представил себе макет центрального района будущего возрожденного города. Здания были огромными, высокими, и они закрывали солнце. Господи, сколько же построить надо, сколько кирпича пойдет сюда и где его взять? А сколько места должно быть расчищено! Нет, пленные сто лет ковыряться будут. Пусть лучше наши возвращаются поскорее, а пленные уматывают к себе домой. И точка.
Я улыбнулся от мысли, что скоро встречу отца, и с наслаждением потерся лопатками о теплый камень.
Война определенно приближалась к концу. Она издыхала, но она еще шла, быть может, — если посмотреть с философской точки зрения, — в наиболее ожесточенной и бессмысленной форме, потому что и с той, и с другой стороны солдаты гибли понапрасну — Германия не обладала ни малейшим шансом, и все это, включая гестапо и нацистский партийный аппарат, превосходно понимали. А весенние дни стояли поразительные — по своей кристальной чистоте, по своему страстному бурлению, по своей прозрачной яркости. Омытые деревья выпукло прорисовывались на фоне зеленовато-голубого неба сказочной тушевой вязью тонких веток, — как на японской бамбуковой ширме. Женщины, несмотря на утреннюю и вечернюю прохладу, одевались почти по-летнему, отчего город — или, вернее, то, что сохранилось от города, — приобрел необычно праздничный вид. И здесь, и там, посреди улиц, колхозники из окрестных районов прямо с телег начали продавать на ведра картошку, свежий, выпеченный домашним способом высокий круглый хлеб с глянцевой коркой, сбитое масло, завернутое в тряпицу, рассыпчатый творог, отжатый на самодельных сепараторах, раннюю зелень в щедрых полновесных кучках. Во дворах появились молочницы в серых потрепанных гуньках, но поверх них в белых фартуках. Молочницы ходили из квартиры в квартиру, позвякивая немецкими солдатскими кружками о довоенные жестяные бидоны, и продавали литр дешевле, чем на рынке, хотя прошедшая зима была не из легких. Соленые помидоры, огурцы и капуста, то есть все то, что неделю назад получалось в распреде или покупалось за бешеные деньги, сейчас превратилось из деликатеса в обычную, доступную людям пищу. Эти недолгие и — я бы выразился — штатские, человеческие приметы тоже свидетельствовали о том, что война вот-вот кончится, вот-вот — не сегодня, так завтра. Карикатуры на немцев исчезли напрочь из газет. Учебные тревоги сами собой прекратились. Комендантские патрули, разморенные солнцем, спокойно грелись, покуривая, на скамейках бульваров, в парках, на стадионе. Даже ребята на некоторое время успокоились, и взрывы на окраинах не громыхали. Такие сумасшедше мирные дни наступили перед самой капитуляцией, когда на мгновение померещилось, что все, о чем люди мечтали когда-то, ожило, все раны сразу затянуло и будто ничего прежде не существовало — ни войны, ни смерти, ни разрушений, а всегда было лишь бездумное шатание по улицам, запах отогретого асфальта, бегущих хилых дождевых ручейков и собственная волшебная — синяя — тень под ногами.