Триумф. Поездка в степь — страница 39 из 78

— Председатель определенно заинтригованный строительством, — шепнул мне Воловенко, хотя Цюрюпкин пока не обмолвился о своих планах. — Сам повел. И впрямь, клуб и школу отгрохать не грех: кирпичи задом глянцуют. Завод отладят — в неимоверную силу войдут.

Заинтригованный — это прекрасно, подумал я. Воловенко в самолете сулил: если председатель умный, перспективу чует, характером сговорчивый, — значит, нужны мы ему под завязку и тогда почти без денег перебьемся. Колхоз будет кормить до отвала. На него трудимся и вроде в гостях. Основное — столковаться. Денежный вопрос беспокоил меня чудовищно. Что от тысячи останется? Судя по началу — не много. Авось из полевых все-таки выкрою сестренке на зимнее пальто.

Странное, я заметил позднее, свойство у заброшенных глиняных карьеров. Вокруг себя они обязательно распространяют мерзость запустения. Даже не близко, но в том направлении хаты победнее, порядка поменьше. Вот и здесь, в Степановке, мы натолкнулись по дороге на разрушенную церковь и утопающее в бурьяне кладбище. А вдоль выезженной тяжело груженными машинами колеи — облизанная ветром и дождями до гладкости угольных суставов старая пожежа. Дворы уничтожили немцы, за что — Цюрюпкину неведомо. Партизан в окрестностях никаких не было и в помине, на десятки километров голая — просматриваемая в бинокль, простреливаемая — степь. Никого, впрочем, те руины сегодня не задевают, кроме районного руководства, финагентов и разных уполномоченных, спешащих по обыкновению мимо — в Кравцово, к зажиточным свистулечникам. Взор, разумеется, не ласкает мрачное зрелище.

— Протестуют оседать на прежних гнездах, — сокрушенно пожаловался Цюрюпкин, обнимая за плечи Воловенко. — Пряником их туда не заманишь, кнутом не загонишь. Примета дурная.

Мы спустились по скользким и шатким ступеням в карьер. На заводе пусто, сторожа нет. В коридорах между сушильными сараями сквозняк гуляет. Везде мусор — доски гнилые, поломанные кайла и носилки, бумага, тряпье, кучи битого, треснувшего кирпича — позапрошлогодний брак. По промплощадке разбросаны какие-то примитивные, облепленные грязью, заржавевшие приспособления. Дверь конторы распахнута, скрипит на одной петле — единственный здесь звук. На полу, по-волчьи вытянув морду, лежит черно-седая овчарка.

— Аста, Аста, — окликнул ее Цюрюпкин.

Воловенко с привычной скукой осматривал место нашей будущей деятельности. Цюрюпкин, наоборот, оживился, повеселел. Щуря бельмастый глаз, он скупо, даже смущенно, поделился своей мечтой:

— Оборудование бы заграничное купить. Ну разве на «ишаке» далеко ускачешь?

А Воловенко интересовал лишь специальный вопрос — сохранилось ли в кладовой хоть пол мешка цемента для постоянных реперов. По опыту он знал, что цемент в степи дороже золота, и на его поиски свободно потеряешь день-второй, а то и с носом останешься. За счет чего упущенное время нагонишь?

Да, наши финансовые сметы, действительно, предназначены для более совершенных человеческих отношений. Послать бы Цюрюпкину из города телеграмму — приготовьте грузовик, цемент, обрезки рельс, строевую лесину, подыщите толковых реечников и прочее, и прочее, и прочее, чтоб нам командировку сэкономить. Вот бы по всей телеграфной линии изумились. А может, и не изумились? Пока я размышлял над проблемой соответствия, Цюрюпкин повторил:

— Разве на «ишаке» далеко ускачешь?

Он покатал тупорылую, на шести колесах тележку по узким рельсам, проложенным на деревянном, грубо сколоченном станке. Из-под ее брюха торчали рваные резиновые трубки.

— Техника, язви ее в душу, на грани фантастики. Просто Жюль Верн. К ей только баба приноровилась, мужик не годится. — И Цюрюпкин, опершись спиной о станок, принялся красочно излагать собственный план реконструкции завода, состоящий из массы пунктов, параграфов, разделов и подразделов.

Шмыгая носом, Цюрюпкин подсчитывал и будущие дивиденды. Бесспорно, Степановка в неимоверную силу войдет, если залежи свои распахает, — а пока шел седьмой час, сеял пронизывающий колкий дождь, в горле перекатывался дымный ком, ноги промокли, руки замерзли, голова болела от недосыпу, хотелось есть и пить. Я сидел под дырявым навесом, с тоской ожидая истощения цюрюпкинской фантазии.

— Во, обрати внимание, — подозвал меня Воловенко, тоже утомившись, вероятно, слушать и желая несколько осадить Цюрюпкина назад, к реальности, — знаменитый «ишак» — для резки кирпича, зверская штукенция. Но ничего: пол-России ею отгрохали!

Я молча с сомнением покатал по рельсам тележку, считая возглас Воловенко насчет пол-России обыкновенной поэтической гиперболой. Глупая штукенция имела жалкий облик и, по-моему, не в состоянии была обеспечить индивидуальные запросы жителей Степановки, вполне, кстати, умеренные.

— В точку, в точку, — непонятно чему обрадовался Цюрюпкин: то ли тому, что его вообще прервали и он теперь не запутается, то ли тому, что Воловенко разделил с ним почтительный ужас перед незамысловатым приспособлением — незамысловатым по первому впечатлению. — Валяй сюда, экскурсант, — он уже дважды по отношению ко мне с довольно едкой интонацией употребил этот термин. — Остроумнейший агрегат. В инвентарном списке числится под инкогн́ито — резательный столик. Тележку, понимаешь, о шести колесах толкает глиняный брус, который выдавливает пресс — как пасту из тюбика. Небось дома пастой зубы чистишь? А вот сбоку у ей на шарнирах укреплена рама, именуемая лучок. Струны только на ем нынче лопнули. Брус прет до упора, а как раз резальщица лучком подстерегает момент. Трах: четыре кирпича долой. Распаровщица и съемщица их подхватывают, а резальщица тележку назад подает, к прессу. Руки у ей, имей в виду, лучком заняты. Тут-то и основная загвоздка. Видишь, деревянный рычаг присобачен. Его баба между ногами зажимает, повыше коленей. Задом она вильнет, рычаг тележку на место откатывает.

Цюрюпкин оседлал рычаг, как мальчишка палочку, играя в буденновцев, и попытался проиллюстрировать свое объяснение, но у него ничего не получилось. Движение бедер вышло хилым, болезненным. Мне сделалось неловко и захотелось отвернуться, но я испугался, что Цюрюпкин обсмеет меня.

— Шестьдесят минут Нюрка-дылда виляет, потом с распаровщидей Анькой меняется. Смена — четыре часа. Нюрка и Анька по две смены отстоят — хохочут: ночью мужик без надобности. Самой мякоткой женской до мозолей по дереву елозят, будь он неладен! По тыще рублей выколачивают и от демобилизованных женихов отбоя нет. А мужик — что? День обломит здесь, другой и копыта в стороны. Я, говорит, не затем Берлин брал. А зачем он его брал тогда? Чтоб в городе со всякими потаскухами юлить… Ты меня, Воловенко, от «ишака» избавь.

— Это не по моей части, — ответил Воловенко. — Я топограф, и мне нужен цемент. Здесь кладовка пустая, разворовали все.

— Я знаю, что не по твоей части, а жаль, — вздохнул Цюрюпкин, и его беловато-синий бельмастый глаз как бы еще больше заволокло водянистым туманом. — Я приказал полмешка Краснокутской одолжить в Кравцово.

— Мне нужен мешок.

— Зачем тебе мешок? Ты не плотину строить приехал.

— Мне нужен мешок, и никаких, — отрубил Воловенко. — Я работаю аккуратно, по науке.

— Ну, ладно, будет тебе мешок.

— Есть тут у вас столовка? — полюбопытствовал Воловенко, посмотрев на часы.

— Не волнуйся, накормлю. Жинка у мэнэ — щира украинка. Смаженого гуся на завтрак приготовила. Давай, экскурсант, лезь в гору…

Воловенко мельком подтолкнул меня: видал отношеньице к инженерам? Отношеньице и вправду приличное. Но неужели мы съедим того самого непроданного гуся, который возвращался, вместе с нами автобусом? И неужели его приятная хозяйка — жена Цюрюпкина, — с прохладной кожей, с красивой, крепкой — расставленной — грудью и мягкой, как бы привлекающей симпатией, разлитой в глазах и по подбородку с ямочкой? Нелепое чувство обиды охватило меня. Такая отличная баба и такой себе сермяжный мужичонка. Я быстро поднялся по скользким ступеням из карьера и застыл на его обрыве, будто настигнутый громом.

Почти от моих ног начиналась сизая, сквозь слабую пленку дождя, степь.

Да, это была настоящая степь, степь в полном смысле слова. Ровное, ничем не тронутое — ни холмами, ни оврагами — пространство неторопливо и величественно разворачивалось под моим взглядом огромным узорчатым ковром — до самого полукруглого края земли. Плотно укрытая тучами — серыми с фиолетовым натеком — степь внезапно просветлела и вспыхнула смешанными красками, как вчерашняя, не счищенная палитра, поднесенная к распахнутому в августовское утро окну. Сквозь неширокую полосу на горизонте сюда проник сноп оранжевых лучей, который зажег их, и они, еще мгновение назад приглушенные обложным голубоватым ненастьем, запылали во всю свою мощь. Благодарение богу, что грубое солнце не насиловало их, и они без нажима отдавали сейчас в пустоту свой естественный — обыкновенный, — а не возбужденный, цвет.

Вон там, подальше, меж зеленых, как бы заглаженных кистью, полос пробивались багровыми мазками маки; справа нежно и туманно розовели большие и малые шары колючего кустарника. Сочные коричневые пятна на возвышенностях прорывали бурую поверхность — это проселок, в черед с ними, с пятнами, в углублениях отливала сталью вода, натягивая сперва синим, а на полпути к горизонту почти черным. Я никогда не мог себе представить, что бурый цвет так живописен, так богат, что он впитал в себя столько оттенков, что он способен служить таким спокойным и выгодным — не эгоистичным — фоном. Вот у околицы на землю упала желтая заплата, она быстро изменила свои очертания, но не исчезла совсем, настойчиво сообщая нам, что притаившееся вверху солнце справится в конце концов с громадой туч, разгонит их по бескрайнему небу и утвердит здесь, в степи, прежний порядок. Краски покорно подчинятся ему и, стараясь, вспыхнут из последних сил ярким, интенсивным цветом, а затем — вскоре — увянут, как увядает все живое в несносную жару под безжалостными, свирепыми — особенно в полдень — лучами.

На разъезжающихся по глине ногах я поспешил за Цюрюпкиным и Воловенко, довольный тем, что сэкономлю рублей пять — не меньше бы потратил на завтрак в столовой.