Триумф. Поездка в степь — страница 76 из 78

— Он Петьку насмерть сшиб — раз, чуть гаишника не бортанул — два.

— И кокнуть его не жаль, ни мать, ни жена не заплачут.

И снова толпа забурлила, вскипая пеной догадок:

— В кузове под брезентом кровельная жесть.

— У моста какая-то баба упредила о засаде.

— Вот бы споймать!

— Их тут целая банда орудует, — подключила свой голос к общему хору женщина, заляпанная синими фасолинами.

Она мельтешилась в первых рядах, и у меня возникло неотвязное ощущение, что постоялый двор горкоммунхоза, чего бы то ни стоило, желает продемонстрировать перед Макогоном свое непримиримое отношение к расхитителям социалистической собственности, именно к расхитителям, а не к пьяницам или убийцам. Я бы лично послал туда обэхээсников не медля ни минуты. Макогон бросил ей с раздражением:

— Отыщем, отыщем, между прочим, не волнуйся.

Он говорил без нажима, обыкновенно, вовсе не грозно, скорее вяло и невыразительно. К тому же он обладал невыразительной внешностью, костистым, остроносым и собранным в старушечий кулачок лицом. Стать у него была даже не бухгалтерская, а счетоводческая. Без галстука, пуговка под кадыком. Пиджак, брюки — самые заурядные, из дешевого материала. Зато кепка мохнатая, козырек выдается вперед большим «аэродромом». Лет ему порядочно. Очень похож обликом на сыщика из немых фильмов двадцатых годов, но не на главного, а на тех, кто действует на третьем плане, в массовке.

— На каком основании ограду близко расположили? — спросил он у Цюрюпкина. — Сигнальные фонари, между прочим, имеются?

— Есть! Имеются! — нестройно загомонили в толпе.

— Первый забор в двадцати метрах, а второй в сорока, — ответил вместо председателя подошедший автоинспектор.

Под серым взглядом Макогона толпа сбилась поплотней. Вот взгляд у него имел одно свойство, которое улавливалось сразу. Не хотелось, чтобы он останавливался или даже задерживался, хотелось, чтобы он скользил дальше, дальше.

— Первый с маху шарахнул в степь — ух!

— Второй под колеса попал.

— Мы инструкцию соблюдали.

— По углам флажки, а ночью фонарь вывешиваем.

Девки оправдывались, дополняя друг друга. Взгляд Макогона гусеницей переползал с лица на лицо, и внезапно я почувствовал, что он, взгляд, наткнулся на мое, ощупал его, потом тронулся по намеченному маршруту — но нет! — возвратился и замер двумя холодными медяками на лбу.

— Не шукай тута виноватого, Макогон, — резко произнес Цюрюпкин.

Он энергично шагнул вперед и повернулся спиной к людям, которые прихлынули к нему, как бы в поисках защиты.

— Чего мне шукать, — ответил вяло Макогон, — мое у меня в кармане. Вон виновный сидит. Я следствие веду, и ты мне не перечь.

— На этом отрезке кажинный год зерно сушат. Малые дети помнят. И слепые, и косые, и шоферы, — сказал Цюрюпкин. — Ты веди его, веди, но не заведи куда не надо.

— Зерно сушат! — рассвирепел Макогон. — Зерно сушат! Разве так его сушат? Ты проверял, между прочим, кривой, как его сушат? Кучи с Корсак-могилу, погниет к чертям. Девок бы выслал, баб! А то пацанву.

Муранов легко поднялся, оставил Петькино тело, подошел к Цюрюпкину и встал рядом с ним, напротив Макогона:

— Зерно правильно сушат, двадцать — тридцать сантиметров слой. И девки вон с совками. А пацанва — так где ее нету? Ты лучше ответь, зачем гаишники гоняют? Они-то хорошо знают, где зерно сушат. Они его и гнали на зерно.

— Как же на зерно они его гнали, когда он с развилки должен был уйти на Новоалексеевку? Зерно здесь разрешил сушить райисполком, потому как движения почти нет. Куда этот аппендикс ведет? На проселок, то есть никуда. Разве ему по проселку уйти?

— Тогда об чем речь? Вот тебе и все следствие, — сказал Муранов просто, без злости и без отчаянья.

Однако Макогон не унялся. Что-то его мучило, что-то его грызло внутри.

— Зерно сушат! Зерно сушат! — восклицал он. — Присыкались, между прочим, с этим зерном! Не гони, он оторвется. Груз в реке или овраге утопит. Докажи, что его. Зачем смывался? А испуг взял, ваше благородие. Канцелярию, между прочим, раздувай тогда, тяни резину. Шобла в чайной — хи да ха! Опять Макогон ушами хлопнул. Нет, их на пекучем ловить надо. И харей об асфальт. Гаишник каждую минуту существованием рискует, а война, между прочим, для всех закончилась. Как Богачева припечатали? Адвоката шоферу, между прочим, схлопотал родич. А у Богачева и грудь не в крестах, и голова под кустом. И двое сирот у райотдела в кармане.

— Ты вон ей лекцию читай! — и Цюрюпкин кивнул на мать Петьки, свернувшуюся клубком у тела. — Мы государственный план выполняем, мы сушим законно!

— При чем здесь государственный план, когда это твое зерно?

— Не имеет значения чье. Наше оно, обчее, колхозное.

— Нечего тут друг дружке нерв трепать, — сказал решительно Муранов. — Ты, товарищ Макогон, своих-то отзови — я жену возьму, а то совсем закаменеет.

— Петька сунулся сам.

— Петька сунулся сам.

— Петька сунулся сам.

— Увидел, как первый забор в степь шмякнуло — эй, эй, кричит, стой! Зерно сушат! И сунулся.

— И сунулся.

— Петька сунулся сам, — зашумели в толпе.

— Шофер виновен, калымщик.

— Петьку не задевайте, — обернулся Муранов. — Его теперь нету. Может, и сам, а не свое берег.

Он не упрекал, не казнил живых, а лишь устанавливал факт.

Сумерки понизили и распластали небо, оно придавило зачерневшую степь. По окружности оно еще было серо-зеленым, как пустая на просвет бутылка, а в центре — темно-фиолетовым, мутным на склонах от рассеянных облаков, которые ветер еще не успел сбить в мохнатые набрякшие тучи. Воздух загустел духотой и как бы стал цветным — будто в нем развели синьку. На «харлеях» и полуторке зажгли фары. Милиция завершала предварительное следствие. Муранов обнял жену, совсем к тому времени обессиленную. Тело Петьки-Боцмана положили в кузов на мешки. Туда же залез Муранов, который помог втянуть нескольких женщин. Дежурин вскочил на подножку, и полуторка на малом газу, непрерывно сигналя, тронулась в сторону Степановки. Народ врассыпную пошел за ней. Автоинспектора оседлали «харлеи» и разъехались, круто заворачивая рулевые колеса кто куда. Большинство назад, в Кравцово.

Макогон замешкался у «козлика», ожидая, пока впихнут Старкова в задержанную милиционерами машину.

— Я сейчас тобой займусь, — и он погрозил Старкову кулачком. — Будь, Цюрюпкин.

— Бывай, Макогон. Зерно сушим по инструкции. Имей в виду, и все!

— Я разве тебя лаял? Я в порядке надзора и неповторения несчастного случая.

— Ладно, ладно…

И они разошлись, как сошлись — по-прежнему почему-то непримиренные, соперничающие в исполнении своего долга и требовательные друг к другу. У обочины с треском вспыхнул костер, в который плеснули бензина. От сухих веток подымались к небу желтые языки с кровавыми краями. Девки принялись сгребать истоптанный хлеб.

— Пора, — сказал Воловенко.

Мы побрели напрямик к Степановке, через степь, срезая угол.

— Вот и высушили зерно, — промолвила Самураиха с горечью.

— В прошлом году у нас по прикидке всего двенадцать процентов потерь. Поди, у саберов сосчитай-ка, — ревниво бормотнул Цюрюпкин. — У саберов за пятнадцать — двадцать бога молят.

И больше никто — до самой околицы — не вымолвил ни единого звука.

33

Утром мы с Воловенко отправились на почту. Дней десять назад мы точно так же шли посередине улицы, но в сторону карьера. Из окошек глазели женщины, расчесываясь. Впереди вышагивал начальник, я — вразвалочку — за ним. В руке футляр с нивелиром, под мышкой коричневая клеенчатая тетрадь, зеленые полевые журналы теодолитно-тахеометрической съемки, в кармане аккуратно отточенные карандаши. Я вполне ощущал себя рабочим парнем, и не только согласно штатного расписания. Сейчас возьмусь за дело, и дело у меня будет спориться. Но сегодня все иначе. У ворот, у окошек — ни души. Настроение в селе неважное.

Почта — комнатка со ступенчатым крыльцом в том же доме, что и правление колхоза. За загородкой, обшитой коричневым линолеумом, стол, стулья, несгораемый шкаф. Линолеум и стрельчатые листья раскидистой пальмы недавно протерты влажной тряпкой — до блеска. Анька-почтмейстерша при нашем появлении небрежно перекинула на грудь соломенную косу. Платье на ней шик-модерн, в синие, красные и желтые треугольники, с воланами и перламутровыми пуговицами. Глаза у Аньки модные — ясно-голубые, подтянуты черным гримом к вискам, брови выщипаны и наново подрисованы черным же. Губы пухлые, сердечком, жирно накрашены вишневой помадой. На малом Бродвее, что считается от угла улицы Ленина до бульвара Шевченко в нашем городе, где ребята с техасскими коками с девяти до одиннадцати вечера «стукалами» на гофрированном каучуке давят стиль, подобные губы называли «подари поцелуй, Марика». Подвернись Анька кому-нибудь там, обязательно накололи бы ее и пригласили на танцверанду в Святошино или в летний ресторан «Кукушка» пройтись «широким гамбургским» в фокстроте или вальсе-бостоне. До ресторана «Динамо» и «Интурист» с румбой, линдой и еще какой-то дерготней Аньке пока далеко, но задатки у нее, безусловно, столичной штучки.

Принимая телефонный заказ, она старалась не смотреть на меня и Воловенко. Мы-то в курсе, под кого Карнаух, грубо говоря, подбивал клинья. Драка с Савкой, вероятно, ей тоже известна. Аньке не по себе, и она дважды повторила:

— Скоро соединят. Знакомые девчата на линии.

Положенный срок давно миновал, но нас не соединяли. Настроение хуже некуда. Воловенко сердился, косил глазом на часы. Наш поезд — вечером, но мы еще зависим от брички, которую Цюрюпкин обещал прислать к двум.

— Нужно успеть к Муранову, — сказал я, нарушая томительную тишину.

— Когда похороны? — спросил Воловенко у Аньки.

Воловенко — личность романтическая, с загогулиной, может и задержаться. Я чувствую неодолимую потребность еще хоть день провести в Степановке. Встретиться бы с Еленой. Впрочем, лучше написать ей, меньше шансов поссориться.