Триумфальная арка — страница 16 из 89

Леви, его партнер, вдруг залился блеющим смехом, но тут же умолк, испуганно озираясь, и поспешил удалиться вместе с профессором.

Они сыграли две партии. Затем Морозов встал.

– Мне пора. Пойду распахивать двери перед сливками человечества. Почему, кстати, ты перестал к нам заглядывать?

– Не знаю. Так совпало.

– Как насчет завтра? Вечерком?

– Завтра вечером не могу. Иду ужинать. К «Максиму».

Морозов ухмыльнулся:

– Не слишком ли большая наглость для беспаспортного беженца – по самым шикарным парижским кабакам шляться?

– Как раз там-то, Борис, самое безопасное место для нашего брата. Если ведешь себя как беженец, то тебя и прихватят, как беженца. Уж тебе ли, с твоим-то нансеновским паспортом, этого не знать?

– Тоже верно. И с кем же ты ужинаешь? Уж не с германским ли послом – по персональному приглашению?

– С Кэте Хэгстрем.

Морозов присвистнул.

– Кэте Хэгстрем, – повторил он. – Так она вернулась?

– Завтра возвращается. Из Вены.

– Ну, тогда, значит, я тебя совсем скоро у нас увижу.

– Может, да, а может, и нет.

Морозов отмахнулся.

– Быть такого не может. Когда Кэте Хэгстрем в Париже, «Шехерезада» – ее главная резиденция.

– Сейчас другое дело. Она приехала ложиться на операцию. Уже на днях.

– Тогда тем более придет. Ты совсем не знаешь женщин. – Морозов пристально прищурился. – А может, тебе не хочется, чтобы она туда пришла?

– Это почему еще?

– Да я вот только что сообразил: ты перестал заходить как раз с тех пор, как прислал мне ту женщину. Жоан Маду. Сдается мне, это не просто совпадение.

– Чушь. Я даже не знал, что она все еще у вас. Значит, на что-то пригодилась?

– Ну да. Сперва в хоре была. А теперь у нее даже маленький сольный номер. Две-три песни.

– Выходит, она у вас как-то прижилась?

– Конечно. А ты сомневался?

– Уж больно она была несчастная. Совсем бедолага.

– Что?

– Говорю же тебе: бедолага.

Морозов улыбнулся.

– Равич, – проговорил он отеческим тоном, и в лице его вдруг отразились бескрайние просторы, степи, луга и вся мудрость человеческая, – не городи ерунды. Она, если хочешь знать, та еще стерва.

– Что?

– Стерва. Не потаскуха. А именно стерва. Был бы ты русский – знал бы, в чем разница.

Равич усмехнулся:

– Тогда, наверно, она сильно переменилась. Будь здоров, Борис. И храни господь твой глаз-алмаз.

7

– И когда же мне в клинику, Равич? – спросила Кэте Хэгстрем.

– Когда хотите. Завтра, послезавтра, когда угодно. Днем позже, днем раньше, не имеет значения.

Она стояла перед ним тоненькая, по-мальчишески стройная, миловидная, уверенная в себе – но, увы, уже не юная.

Два года назад Равич удалил ей аппендикс. Это была его первая операция в Париже. И она, он считал, принесла ему удачу. С тех пор он не сидел без работы, и неприятностей с полицией тоже не было. Так что Кэте стала для него чем-то вроде талисмана.

– В этот раз я боюсь, – призналась Кэте. – Сама не знаю почему. Но боюсь.

– Вам нечего бояться. Самая обычная операция.

Она подошла к окну. За окном пластался двор гостиницы «Ланкастер». Могучий старик каштан простирал к дождливому небу свои кряжистые руки.

– Этот дождь, – проговорила Кэте. – Из Вены выезжала – дождь. В Цюрихе проснулась – дождь. И здесь тоже… – Она задернула занавески. – Не знаю, что со мной. Старею, наверно.

– Так все говорят, кто еще не начал стареть.

– Но я по-другому должна себя чувствовать. Две недели назад развелась. Казалось бы, радоваться надо. А у меня – одна усталость. Все повторяется, Равич. Отчего так?

– Ничто не повторяется. Это мы повторяемся, вот и все.

Слабо улыбнувшись, она присела на софу возле искусственного камина.

– Хорошо, что я снова здесь, – вздохнула она. – Вена – это теперь сплошная казарма. Тоска. Немцы все растоптали. И австрийцы с ними заодно. Да-да, Равич, и австрийцы тоже. Я думала, австрийский нацист – это нонсенс, такого не бывает в природе. Но я их видела своими глазами.

– Неудивительно. Власть – самая заразная болезнь на свете.

– Да, и она сильней всего деформирует личность. Из-за этого я и развелась. Очаровательный бонвиван, за которого я вышла замуж два года назад, превратился в горлопана-штурмфюрера. Старичка профессора Бернштейна он заставил шваброй драить мостовую, а сам смотрел и гоготал. Того самого профессора Бернштейна, который за год до этого вылечил его от воспаления почек. Гонорар, видите ли, был непомерный. – Кэте Хэгстрем скривила губы. – Гонорар, который, между прочим, уплатила я, а не он.

– Так радуйтесь, что вы от него избавились.

– За развод он потребовал двести пятьдесят тысяч шиллингов.

– Это дешево, – заметил Равич. – Все, что можно уладить деньгами, очень дешево.

– Он не получил ни гроша. – Кэте Хэгстрем вскинула свое изящное личико, безупречное, резное, как гемма. – Я ему выложила все, что думаю о нем самом, о его партии и о его фюрере, и пообещала, что впредь то же самое буду всем и каждому говорить публично. Он пригрозил мне гестапо и концлагерем. Я подняла его на смех. У меня все еще американское гражданство, и я нахожусь под защитой посольства. Со мной-то ничего не сделают, а вот с ним, когда выяснится, на ком он женат… – Она издала легкий смешок. – Этого он не предусмотрел. И больше препятствий не чинил.

Гражданство, посольство, защита, думал Равич. Слова-то какие, как с другой планеты.

– Странно, что Бернштейну все еще разрешают врачебную практику, – заметил он.

– А ему и не разрешают. Он меня принял нелегально, сразу после первого кровотечения. Какое счастье, что мне нельзя рожать. Ребенок от нациста…

Ее всю передернуло.

Равич встал.

– Ну, я пойду. Вебер после обеда еще раз вас обследует. Так, проформы ради.

– Конечно. И все равно в этот раз мне почему-то страшно.

– Бросьте, Кэте, вам же не впервой. Это куда проще, чем операция аппендицита, которую я вам делал два года назад. – Равич приобнял ее за плечи. – Вы же первый пациент, кого я оперировал в Париже. Это все равно что первая любовь. Так что я постараюсь. К тому же вы для меня вроде как талисман. Принесли мне удачу. Вам надо продолжать в том же духе.

– Хорошо, – сказала она и посмотрела на него.

– Вот и прекрасно. До свидания, Кэте. Вечером в восемь я за вами зайду.

– До свидания, Равич. А я схожу пока что в Мэнбоше, куплю себе вечернее платье. Надо сбросить с себя эту чертову усталость. И дурацкое чувство, будто угодила в паутину. А все эта Вена, – горько усмехнулась она. – Тоже мне, город грёз.

Равич спустился на лифте в просторный вестибюль и, минуя бар, направился к выходу. В баре коротали время несколько американцев. Посреди зала на столике стоял огромный букет гладиолусов. В сером полумраке вестибюля они казались увядшими, цвета спекшейся крови. И лишь подойдя ближе, Равич убедился, что цветы совсем свежие. Это мутный, пасмурный свет с улицы превратил их невесть во что.


На третьем этаже гостиницы «Интернасьональ» творилось что-то неладное. Двери многих комнат были настежь, горничные и коридорный носились взад вперед, а хозяйка, стоя в коридоре, командовала всем и вся. Такую картину и застал Равич, поднявшись по лестнице.

– Что стряслось? – спросил он.

Хозяйка была женщина крупная, с могучим бюстом, но маленькой головкой с короткими черными кудряшками.

– Так испанцы же съехали, – пояснила она.

– Я знаю. Но чего ради затевать уборку чуть ли не ночью?

– Комнаты нужны к утру.

– Новые немецкие эмигранты?

– Да нет, испанские.

– Испанские? – удивился Равич, в первый момент решив, что ослышался. – Так ведь они же только что съехали.

Хозяйка глянула на него черными бусинами глаз и снисходительно улыбнулась. Это была улыбка неподдельной иронии и житейской умудренности.

– Другие приедут.

– Какие другие?

– Которые с другой стороны. Оно всегда так бывает. – Между делом она успела прикрикнуть на пробегавшую горничную. – Как-никак мы почтенное заведение, – продолжила она не без гордости. – Постояльцы хранят нам верность. Они любят возвращаться в свои комнаты.

– Возвращаться? – не понял Равич. – Кто любит возвращаться?

– Те, которые с другой стороны. Большинство у нас уже когда-то останавливались. Кое-кого, конечно, уже поубивали. Но многие еще живы, в Беарице сидят или там в Сен-Жан-де-Луэ и ждут не дождутся, когда у нас комнаты освободятся.

– И что, они уже раньше у вас останавливались?

– Но, господин Равич! – Хозяйка явно была поражена столь вопиющей неосведомленностью. – Конечно, еще во времена, когда в Испании была диктатура Примо де Ривера[11]. Им тогда пришлось бежать, вот они у нас и жили. А когда Испания стала республиканской, вернулись на родину, зато сюда монархисты и фашисты пожаловали. Теперь этим пришел черед возвращаться, зато те, другие, опять приедут. Ну, те, кто уцелел.

– Верно. Я как-то не подумал.

Хозяйка заглянула в одну из комнат. Там над кроватью красовалась цветная литография – портрет короля Альфонса.

– Жанна, сними это, – скомандовала она.

Горничная принесла портрет.

– Вот сюда поставь. Сюда.

Хозяйка поставила портрет на пол, прислонив его к правой стенке, и двинулась дальше. В следующей комнате обнаружился портрет генерала Франко.

– Этого тоже снимай. Поставь туда же.

– А чего это испанцы свои картины с собой не взяли? – поинтересовался Равич.

– Эмигранты вообще редко картины с собой берут, когда на родину возвращаются. На чужбине для них это утешение. А на родине кому они нужны? К тому же рамы перевозить – одно мучение, да и стекло чуть что бьется. Вот их почти всегда и оставляют.

Она прислонила к стене еще двух жирных генералиссимусов, одного Альфонса и небольшой портрет генерала Кейпо де Льяно[12]