Триумфальная арка — страница 28 из 89

– Да. – Она подняла на него глаза. – Кто-то из двоих всегда бросает. Иногда другой успевает раньше.

– И что же ты делала?

– Да все! – Она выхватила рюмку из его руки и допила остаток. – Все! Только все без толку. Я была такая несчастная – мерзость просто.

– И долго?

– Неделю.

– Это недолго.

– Если ты по-настоящему несчастлив, это целая вечность. А я была настолько переполнена горем, что через неделю меня просто не хватило. Несчастливы были мои волосы, моя кожа, моя постель, даже моя одежда. Я была до того полна несчастьем, что всего остального для меня просто не существовало. А когда остального для тебя нет, горе мало-помалу перестает казаться горем – тебе его не с чем сравнивать. И остается лишь опустошенность. Ну и тогда все кончается. И начинаешь понемногу снова жить.

Она поцеловала его руку. Он ощутил робкую нежность ее губ.

– О чем ты думаешь? – спросила она.

– Ни о чем, – отозвался он. – Ну разве что о твоей непуганой невинности. Ты и разнузданна до крайности, и целомудренна, все вместе. Самая опасная смесь на свете. Дай-ка мне рюмку. Хочу выпить за моего дружка Морозова, он большой знаток человеческих сердец.

– Мне твой Морозов не нравится. За кого-нибудь другого выпить нельзя?

– Конечно, он тебе не нравится. Он тебя насквозь видит. Тогда выпьем за тебя.

– За меня?

– Да, за тебя.

– И вовсе я не опасная, – проговорила Жоан. – Я уязвима, я сама в опасности, но чтобы опасная… нет.

– То, что ты такой себя видишь, делает тебя еще опаснее. С тобой никогда ничего не случится. Будем!

– Будем. Но ты меня не понимаешь.

– Да кто кого вообще понимает? От этого все недоразумения на свете. Передай мне бутылку.

– Ты слишком много пьешь. Зачем тебе напиваться?

– Жоан! Настанет день, когда ты скажешь: это уж слишком. Ты слишком много пьешь, скажешь ты, свято веря, будто желаешь мне добра, а на самом деле ты будешь желать совсем другого: прекратить мои загулы туда, куда тебе нет доступа, где я тебе неподвластен. Так что давай отпразднуем! Мы доблестно избежали громких слов, что грозовой тучей лезли к нам в окно. Мы их пришибли другими громкими словами. Будем!

Он ощутил, как она вздрогнула. Она привстала, опершись на руки, и теперь смотрела на него в упор. Глаза широко распахнуты, купальный халат соскользнул с плеча, грива волос отброшена назад – сейчас, в полумраке, она походила на молодую светло-золотистую львицу.

– Я знаю, – спокойным голосом сказала она, – ты подтруниваешь надо мной. Я это знаю, но мне плевать. Просто чувствую, что живу, чувствую всем существом своим, я теперь дышу иначе, сплю по-другому, все мое тело снова обрело смысл, и в ладонях больше нет пустоты, и мне все равно, что ты об этом думаешь и что скажешь, я просто даю волю своему бегу, своему полету, и кидаюсь с головой не раздумывая, и я счастлива, без оглядки и страха, и не боюсь сказать об этом, сколько бы ты меня ни вышучивал и сколько бы ты надо мной ни смеялся…

Равич ответил не сразу.

– Я над тобой не смеюсь, Жоан, – сказал он наконец. – Я над собой смеюсь.

Она прильнула к нему.

– Но почему? Что там у тебя в упрямой твоей башке, что тебе мешает? Почему?

– Да нет, ничего мне не мешает. Просто, наверно, я не так скор, как ты.

Она тряхнула головой.

– Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я же чувствую. Это как преграда.

– Никакая это не преграда. Просто у меня за спиной на пятнадцать лет жизни больше. И совсем не всякая жизнь – это дом, которым ты волен распоряжаться по своему хотению, все богаче обставляя его мебелью воспоминаний. Кому-то суждено ютиться в гостиницах, то в одной, то в другой, во многих. И годы захлопываются за спиной, как гостиничные двери, а на память остаются мгновения риска, крупицы куража и ни капли сожалений.

Она долго не отвечала. Он даже не понял, слушала ли она его вообще. Сам же он смотрел в окно, каждой жилкой в себе ощущая ток кальвадоса, искристый, горячий. Пульсирующий гул крови стихал, уступая место воцаряющейся тишине, и пулеметные очереди мигов и секунд быстротекущего времени тоже заглохли. Размытым красноватым серпом вздымался над крышами полумесяц, словно венец гигантской, укутанной облаками мечети, что оторвалась от земли и уплывает в бездонность снежной круговерти.

– Я знаю, – сказала Жоан, кладя руки ему на колени и опершись на них подбородком, – глупо было рассказывать тебе все эти вещи о своем прошлом. Могла бы просто промолчать, могла бы и соврать, но я не хочу. Почему мне не рассказать тебе все, как было, не придавая этому особого значения? Лучше я расскажу, тогда и значение сойдет на нет, потому что для меня сейчас это всего лишь смешно, я даже не понимаю, что там такого было, а ты сколько хочешь над этим смейся, а заодно, если угодно, и надо мной.

Равич взглянул на нее. Ее колени попирали пышные белые цветы, а заодно и газету, которую он успел под них сунуть. «Какая странная ночь, – подумалось ему. – Ведь где-то сейчас стреляют и за кем-то гонятся, кого-то уже бросили за решетку, пытают, убьют, где-то вот так же, как эти цветы, попран спокойный, привычный, мирный быт, а ты в это время здесь и обо всем этом знаешь, но совершенно бессилен что-либо сделать, а в освещенных кабаках бурлит злачная жизнь, и никому ни до чего нет дела, люди спокойно ложатся спать, а я сижу здесь с этой женщиной, что устроилась между белесых хризантем, и бутылкой кальвадоса, и бледная тень любви, зыбкая, печальная, всему на свете чужая, встает над нами, неприкаянная, как и сама эта женщина, – неистовая, порывистая, она изгнана из уютных садов своего прошлого, словно у нее нет права…»

– Жоан, – медленно произнес он, словно хотел сказать что-то совсем другое, – это замечательно, что ты здесь.

Она смотрела на него.

Он взял ее руки в свои.

– Понимаешь, что это значит? Это больше, чем тысячи разных слов…

Она кивнула. Он вдруг заметил слезы у нее в глазах.

– Ничего это не значит, – выдохнула она. – Ровным счетом ничего. Я-то знаю.

– Но это не так, – возразил Равич, прекрасно зная, что это именно так.

– Да нет. Ровным счетом ничего. Ты должен любить меня, милый, вот и все.

Он не ответил.

– Ты должен любить меня, – повторила она. – Иначе я пропала.

Пропала, мысленно повторил он. Как же легко ей это говорить. Кто по-настоящему пропал, тот уже не разговаривает.

12

– Ногу отрезали? – спросил Жанно.

Его бескровное, осунувшееся личико цветом напоминало серую, замшелую побелку старой стены. Веснушки выделялись на нем резко и вчуже, словно капли разбрызганной краски. Обрубок ноги был упрятан в проволочный каркас, выступавший под одеялом.

– Боли есть? – спросил Равич.

– Да. В ноге. Нога болит очень. Я уже сестру спрашивал. Но эта старая карга ничего не говорит.

– Ногу мы тебе ампутировали, – сообщил Равич.

– Выше колена или ниже?

– Сантиметров на десять выше. Колено раздроблено начисто, его было не спасти.

– Это хорошо, – задумчиво сказал Жанно. – Это процентов на десять повышает страховку. Очень хорошо. Протез – он и есть протез. Выше колена, ниже колена, один черт. Зато пятнадцать процентов прибавки каждый месяц в карман положить можно. – Он задумался. – Матери лучше пока не говорите. С этой клеткой ей под одеялом все равно не видно.

– Мы ей не скажем, Жанно.

– Страховка должна быть пожизненная. Вроде как пенсия. Ведь так, доктор?

– Думаю, да.

Землистое лицо неожиданно расплылось в злорадной ухмылке.

– То-то они очумеют! Мне ведь только тринадцать. Долго же им платить придется. Вы уже знаете, какая это страховая компания?

– Пока нет. Но нам известен номер машины. Ты же его запомнил. Из полиции уже приходили. Хотят тебя допросить. Но утром ты еще спал. Сегодня вечером опять придут.

Жанно о чем-то задумался.

– Свидетели, – произнес он затем. – Важно, чтобы у нас были свидетели. Они у нас есть?

– По-моему, твоя мать записала два адреса. Я видел листок у нее в руках.

Мальчишка встревожился.

– Она же потеряет. Если уже не потеряла. Старость, сами знаете. Где она сейчас?

– Твоя мать всю ночь около тебя просидела. Только под утро мы уговорили ее домой пойти. Она скоро придет.

– Будем надеяться, она их не потеряла. Полиция… – Он слабо махнул своей тощей ручонкой. – Все жулье. Наверняка заодно со страховщиками. Но если свидетели надежные… Когда она обещала прийти?

– Скоро. Ты насчет этого не волнуйся. Все устроится.

Жанно пожевал губами, что-то прикидывая.

– Иногда они предлагают все сразу выплатить. Вроде как отступные. Вместо пенсии. Мы бы тогда свою лавку могли открыть. На пару, мать и я.

– Ты лучше сейчас отдохни, – предложил Равич. – Еще успеешь все обдумать.

Мальчишка затряс головой.

– Нет, правда, – не отступался Равич. – У тебя должна быть ясная голова, когда полиция придет.

– И то верно. Так что мне делать?

– Спать.

– Но тогда…

– Мы тебя разбудим…

– Красный свет… Это точно был красный.

– Конечно. А теперь постарайся заснуть. Если что понадобится, вот звонок.

– Доктор…

Равич обернулся.

– Если дело выгорит… – Сморщенное, почти стариковское лицо мальчишки тонуло в подушке, но слабая тень плутоватой улыбки играла на нем. – Везет же кому-то в жизни, а?


Вечер выдался слякотный, но теплый. Рваные облака низко тянулись над городом. На тротуаре перед рестораном «Фуке» пылали жаром круглые коксовые печурки. Между ними выставили несколько столиков и стулья. За одним уже сидел Морозов и призывно махал Равичу.

– Иди сюда, выпьем!

Равич подсел к нему.

– Мы слишком много сидим в помещениях, – начал Морозов. – Ты не находишь?

– Только не ты. Ты же круглые сутки на улице торчишь перед своей «Шехерезадой».

– Опять ты со своей скудоумной логикой, школяр несчастный. Да, вечерами я, если угодно, ходячая дверь «Шехерезады», но уж никак не человек на свежем воздухе. Говорю тебе: мы слишком много сидим в помещениях. Мы в помещениях думаем. В помещениях живем. В помещениях впадаем в отчаяние. Вот скажи: разве на вольном воздухе можно впасть в отчаяние?