Триумфальная арка — страница 40 из 89

Равич долго сидел на террасе. Ему было холодно и бесконечно одиноко. Слишком отчетливо, с полным бесстрастием он провидел, что его ждет. Он знал – ход событий еще можно как-то замедлить, оттянуть, есть на этот счет всякие уловки и трюки. Он все их знал – и знал, что ими не воспользуется. Для таких штук слишком далеко все зашло. Уловки и трюки для мелких интрижек хороши, а здесь оставалось только одно – выстоять, причем выстоять честно, не обманываясь и не пряча голову в песок.

Он поднял на свет бокал легкого прованского вина. «Прохладная ночь, обласканная шелестом волн терраса, в небе раскатистый хохот уходящего солнца и бубенчики далеких звезд – а во мне, холодным щупальцем света, прожектор заведомого знания, выхватывающий из мрака мертвую тишину грядущих месяцев, перебирая и снова погружая во тьму день за днем, ночь за ночью, и я знаю, пока еще без боли знаю, что без боли не обойдется, и жизнь моя снова – как вот этот бокал в моей руке, прозрачный, наполненный чужим вином, которому недолго там оставаться, ведь вино выдохнется, будет уксус, кислятина былой сладости».

Недолго оставаться. Слишком многое сулила вначале эта иная жизнь, чтобы такой и остаться. Наивно и безоглядно, как растение к солнцу, раскрылась она навстречу соблазну и пестрой мишуре упоительно легкого существования. Она возжаждала будущего – а все, что он сумел ей дать, оказалось жалкими крохами настоящего. Хотя ничего еще не произошло. Но в этом и нет нужды. Все решается заранее, задолго до того. Ты просто об этом не знаешь, принимая за решающий финал мелодраматическую сцену расставания, тогда как на самом деле решение вынесено безмолвно и давным-давно, месяцы назад.

Равич допил свой бокал. Легкое вино показалось на вкус иным, чем прежде. Он наполнил бокал снова и снова выпил. Да нет, вкус все тот же, светлый, воздушный, тающий во рту.

Он встал из-за стола и поехал в Канны, в казино.


Он играл не зарываясь, на небольших ставках. Играл, все еще чувствуя в себе прежний холод и зная, что будет выигрывать, пока этот холод не растает. Он последовательно поставил на третью дюжину, квадрат от двадцать семи и двадцать семь. Через час выиграл около трех тысяч. Он удвоил ставки на квадрат и вдобавок сыграл четверку.

Жоан он увидел сразу, как только та вошла. Она переоделась и, очевидно, вернулась в гостиницу почти сразу после его отъезда. Ее сопровождали двое кавалеров, те самые, что увезли ее кататься на моторке. Представляясь, один назвался Леклерком, он был бельгиец, второй Найджентом, этот был американец. Жоан была очень хороша. Белое платье с узором из крупных серых цветов шло ей необычайно. Он купил ей его накануне отъезда. При виде платья Жоан завизжала от восторга и кинулась на него, как безумная. «Ты еще и в вечерних платьях разбираешься? С каких это пор? – спросила она. – Оно куда лучше моего. – А потом, приглядевшись, добавила: – И дороже. «Пташка, – подумалось ему, – еще на моей ветке, но крылышки уже расправила, вот-вот упорхнет».

Крупье придвинул ему горку фишек. Квадрат выиграл. Выигрыш он отложил, а ставку оставил. Жоан направилась к столам, где играли в баккара. Он не понял, заметила она его или нет. Некоторые гости, из тех, что не играли, на нее оборачивались. Походка у нее – словно она идет против ветра, хотя не очень знает куда. Слегка повернув голову, она что-то сказала Найдженту – и в тот же миг Равич ощутил жгучее желание побросать фишки, да и самого себя отбросить от зеленого сукна, вскочить, забрать Жоан и стремглав, расталкивая встречных-поперечных, распахивая двери, сметая все на своем пути, умыкнуть ее на какой-нибудь остров, да хоть на тот, что здесь, в Антибе, маячит на горизонте, – лишь бы прочь отовсюду и от всех, запереть ее, удержать, сохранить.

Он сделал новые ставки. Выпала семерка. Острова не спасают. А смятение сердца так не уймешь, потерять легче всего то, что держишь в руках, – а вот то, что сам отбросил, никогда. Шарик катился медленно. Двенадцать.

Он поставил снова.

А когда поднял голову – на него в упор смотрела Жоан. Она стояла по другую сторону стола и смотрела прямо на него. Он кивнул ей и улыбнулся. Она не отвела взгляд. Он показал глазами на рулетку и пожал плечами. Выпало девятнадцать.

Он сделал ставки и поднял глаза. Жоан больше не было. Он заставил себя усидеть на месте. Взял сигарету, пачка лежала под рукой. Лакей услужливо поднес спичку. Это был лысенький человек с брюшком, в ливрее.

– Не те пошли времена, – вздохнул он.

– Да уж, – отозвался Равич. Он вообще не знал этого человека.

– То ли дело в двадцать девятом…

– Да уж…

Равич не помнил, был ли он в Каннах в двадцать девятом, и не мог понять, имеет этот лысенький в виду что-то конкретное или бормочет просто так, для души. Он увидел, что выпала четверка, а он пропустил, и попытался снова сосредоточиться. Но в тот же миг ему стало противно при мысли, что он играет тут жалкой мелочью – и все ради того, чтобы пробыть еще несколько дней. Зачем все это? Зачем вообще было сюда приезжать? Дурацкая слабость, больше ничего. Она вгрызается в тебя исподволь, бесшумно, а замечаешь ее, только когда надо сделать усилие, а ты не можешь. Морозов прав. Самый верный способ потерять женщину – это показать ей шикарную жизнь, которую ты сумеешь ей обеспечить лишь на несколько дней. Она непременно попытается заполучить все это снова – но уже с кем-то, кто способен обеспечить такую жизнь надолго. «Надо будет сказать ей, что все кончено. В Париже расстанусь с ней, пока не поздно».


Он прикинул, не сменить ли ему стол. Но охота играть почему-то пропала. Не стоит мелочиться в том, что когда-то делал с размахом. Он огляделся. Жоан нигде не видно. Пошел в бар, выпил коньяку. Потом отправился на стоянку забирать машину: решил часок покататься.

Только он запустил мотор, как увидел Жоан. Та стремительно шла в его сторону. Он вылез из машины.

– Ты хотел уехать без меня? – спросила она.

– Я хотел на часок проехаться в горы, потом вернуться.

– Врешь! Ты не собирался возвращаться! Хотел меня тут оставить, с этими идиотами!

– Жоан, – вздохнул Равич, – скажи еще, что ты с этими идиотами исключительно по моей вине.

– И скажу! Я только со злости к ним в лодку села! Почему тебя не было в отеле, когда я вернулась?

– Но ты же отправилась с этими идиотами ужинать.

На секунду она смешалась.

– Я с ними потому только пошла, что тебя не было, когда я вернулась.

– Ладно, Жоан, – сказал Равич. – Давай не будем больше об этом. Ты хотя бы получила удовольствие?

– Нет.

В синей дымке теплой южной ночи она стояла перед ним, тяжело дыша, взволнованная, разгоряченная, яростная; лунный свет позолотил ее волосы, яркие губы на бледном, отчаянном лице казались почти черными. Был февраль тридцать девятого, в Париже уже вот-вот должно было начаться неотвратимое, медленно, ползуче, со всей смутой, ложью и унижениями тех дней; он хотел с ней порвать еще до того, но пока что они здесь, и не так уж много времени им осталось…

– Куда ты собирался ехать?

– Никуда. Просто так, покататься.

– Я еду с тобой.

– А что скажут твои идиоты?

– Ничего. Я с ними уже попрощалась. Сказала, что ты меня ждешь.

– Неплохо, – хмыкнул Равич. – Умненькая девочка. Погоди, я подниму верх.

– Оставь так. Я в пальто, не замерзну. Только поехали медленно. Мимо всех этих кафе, где прохлаждаются все эти счастливцы, у которых нет других дел, кроме как наслаждаться своим счастьем, даже не считая нужным оправдываться.

Она скользнула на сиденье рядом с ним и поцеловала его.

– Я в первый раз на Ривьере, Равич, – сказала она. – Имей снисхождение. Я в первый раз по-настоящему с тобой вместе, и ночи уже не холодные, и я счастлива.

Он вырулил из плотного потока машин и, миновав отель «Карлтон», свернул в сторону Жуан-ле-Пен.

– В первый раз, – повторила она. – В первый раз, Равич. И я знаю все, что ты на это можешь сказать, только это все ни при чем. – Она прильнула к нему и положила голову ему на плечо. – Забудь все, что сегодня было! Даже не думай об этой ерунде! Ты хоть знаешь, как замечательно водишь машину? Вот сейчас, только что, как шикарно ты это сделал! Идиоты, кстати, тоже восторгались. Они же видели вчера, что ты за рулем вытворяешь. А все-таки ты какой-то жутковатый. У тебя, вон, прошлого вообще будто нет. О тебе ведь ничего не известно. Я про жизнь этих идиотов – и то уже раз в сто больше знаю, чем про твою. Как ты считаешь, сейчас где-нибудь можно кальвадоса выпить? После всех треволнений этой ночи мне просто необходимо. Как же тяжело с тобой жить.

Машина прижималась к дороге, как низко летящая птица.

– Не слишком быстро? – спросил Равич.

– Нет. Хочу быстрей! Чтобы мурашки по коже! Чтобы насквозь, как дерево на ветру! Чтобы ночь летела мимо! Пусть меня изрешетит любовью! Чтобы от любви через себя же все насквозь видеть! Я так тебя люблю, сердце готово перед тобой распластаться, как женщина под взглядом мужчины на пшеничной ниве. Мое сердце так и хочет пасть перед тобой на землю. На лугу. Чтобы замирать и взлетать. Оно любит тебя, когда ты вот так, за рулем. Давай никогда в Париж не возвращаться. Давай украдем чемоданчик драгоценностей, машину эту, сейф в банке обчистим – лишь бы не обратно, лишь бы не в Париж.

Возле невзрачного бара Равич притормозил. Рокот мотора умолк, и тотчас же совсем издалека донеслось мощное, ровное дыхание моря.

– Пойдем, – сказал он. – Здесь тебе дадут твоего кальвадоса. Сколько ты уже выпила?

– Слишком много. А все из-за тебя. Но потом мне вдруг стало невмоготу от болтовни этих идиотов.

– Почему же ты ко мне не пришла?

– Я пришла.

– Только когда поняла, что я уезжаю. Ты хоть ела что-нибудь?

– Немного. Я голодная. А ты выиграл?

– Да.

– Тогда давай поедем в самый дорогой ресторан, будем есть икру, пить шампанское и вообще будем, как наши родители, еще до всех этих войн, беззаботны, сентиментальны, и никаких тебе страхов, и никаких предрассудков, и дурного вкуса хоть отбавляй, и чтобы слезы, скрипки, луна, олеандр, море, любовь! Хочу поверить, что у нас будут дети и свой дом, даже с садом, и что у тебя будет паспорт, а я ради тебя пожертвую блестящей карьерой, и мы будем любить и даже ревновать друг друга еще и через двадцать лет, и ты все еще будешь считать меня красивой, а я спать не буду, если ты хоть однажды заночуешь не дома, и…