– Спасибо, Жан. Ну-ка, скажи, сколько господин Равич у нас не был? Точно можешь вспомнить?
– Но, господин Морозов! Конечно, я помню! С точностью до одного дня! – Он выдержал театральную паузу, улыбнулся и возвестил: – Ровно четыре с половиной недели.
– Точно! – подтвердил Равич, не давая Морозову возразить.
– Точно, – эхом отозвался Морозов.
– Ну разумеется. Я никогда не ошибаюсь. – Жан гордо удалился.
– Не хотелось его огорчать, Борис.
– Мне тоже. Я только хотел продемонстрировать тебе зыбкость времени, когда оно становится прошлым. Оно и лечит, и калечит, и выжигает душу. В нашем лейб-гвардии Преображенском полку был такой старший лейтенант Бильский; судьба разлучила нас в Москве в августе семнадцатого. А мы были большие друзья. Он уходил на север, через Финляндию. А мне пришлось через Маньчжурию и Японию выбираться. Когда через восемь лет мы свиделись снова, я был уверен, что в последний раз видел его в девятнадцатом году в Харбине, а он был свято убежден, что мы встречались в двадцать первом в Хельсинки. Расхождение в два года – и в десяток тысяч километров. – Морозов взял графин и разлил вино по бокалам. – А тебя, как видишь, тут все еще узнают. Это должно сообщать хоть что-то вроде чувства родины, а?
Равич глотнул вина. Оно было прохладное и легкое на вкус.
– Меня за это время однажды аж до самой немецкой границы занесло, – сказал он. – Просто рукой подать, в Базеле. Там одна сторона дороги еще швейцарская, а другая уже немецкая. Я стоял на швейцарской стороне, ел вишни. А косточки на немецкую сторону поплевывал.
– И ты почувствовал близость родины?
– Нет. Никогда я не был от нее дальше, чем там.
Морозов усмехнулся:
– Что ж, можно понять. А как вообще все прошло?
– Как всегда. Только труднее, вот и вся разница. Они теперь границы строже охраняют. Один раз в Швейцарии меня сцапали, другой раз во Франции.
– Почему от тебя не было никаких вестей?
– Так я же не знал, что полиция про меня разнюхала. У них иной раз бывают приступы розыскного усердия. На всякий случай лучше никого не подставлять. В конце концов, алиби у всех нас отнюдь не безупречные. Старая солдатская мудрость: заляг и не высовывайся. Или ты чего-то другого ожидал?
– Я-то нет.
Равич пристально на него глянул.
– Письма, – сказал он наконец. – Что толку в письмах? Какой от них прок?
– Никакого.
Равич выудил из кармана пачку сигарет.
– Странно, как все это бывает, когда тебя долго нет.
– Не обольщайся, – усмехнулся Морозов.
– Да я и не обольщаюсь.
– Уезжать хорошо. Возвращаться – совсем другое дело. Все снова-здорово.
– Может, и так. А может, и нет.
– Что-то больно смутно ты стал изъясняться. Впрочем, может, оно и к лучшему. Не сыграть ли нам партию в шахматишки? Профессор-то умер. Единственный, можно считать, достойный противник. А Леви в Бразилию подался. Место официанта получил. Жизнь нынче страшно быстро бежит. Ни к чему привыкать нельзя.
– Это уж точно.
Морозов вскинул на Равича пристальный взгляд.
– Я не это имел в виду.
– И я не это. Но, может, сбежим из этого пальмового склепа? Три месяца не был, а воняет, как будто и не уезжал, – стряпней, пылью и страхом. Когда тебе заступать?
– Сегодня вообще никогда. Сегодня у меня свободный вечер.
– Ну и правильно. – Равич мельком улыбнулся. – Вечер большого стиля, больших бокалов и огромной матушки России.
– Ты со мной?
– Нет. Не сегодня. Устал. Последние ночи почти не спал. А если и спал, то не слишком спокойно. Просто выйдем на часок, посидим где-нибудь. А то я совсем отвык.
– Опять «Вувре»? – недоумевал Морозов. Они сидели на улице перед кафе «Колизей». – Что это вдруг, старина? Дело к вечеру. Самое время для водки.
– Вообще-то да. И тем не менее «Вувре». На сегодня мне этого достаточно.
– Да что с тобой? Может, хотя бы коньяку?
Равич помотал головой.
– Когда приезжаешь куда-то, братец, в первый же вечер просто положено напиться в стельку. Натрезво глядеть в лицо мрачным теням прошлого – это же совершенно бессмысленный героизм.
– А я и не гляжу, Борис. Я просто втихомолку радуюсь жизни.
Видно было, что Морозов ему не верит. Равич не стал его переубеждать. Он сидел за крайним столиком, что ближе всего к улице, попивал винцо и наблюдал ежевечерний поток фланирующих прохожих. Покуда он был вдалеке от Парижа, все представлялось ему донельзя отчетливым и ясным. Но теперь туманная пестрота и мгновенная сменяемость впечатлений приятно кружили ему голову – он словно стремительно спустился с гор в долину, и все шумы доходили до него как сквозь вату.
– До гостиницы куда-нибудь заходил?
– Нет.
– Вебер пару раз о тебе справлялся.
– Я ему позвоню.
– Не нравишься ты мне. Расскажи, в чем дело?
– Да в общем-то ни в чем. В Женеве границу охраняют теперь очень строго. Попробовал сперва там, потом в Базеле. Тоже тяжело. В конце концов все-таки перебрался. Но простыл. Провел целую ночь в чистом поле под дождем и снегом. Что тут поделаешь? В итоге воспаление легких. В Бельфоре знакомый врач определил меня в больницу. Как-то исхитрился оформить и прием, и выписку. Потом еще десять дней у себя дома держал. Надо еще деньги ему отослать.
– Но сейчас-то ты хоть в порядке?
– Более или менее.
– Водку не пьешь из-за этого?
Равич улыбнулся:
– Слушай, чего бродить вокруг да около? Я устал немного, надо сперва попривыкнуть. Вот и вся правда. Даже странно, сколько всяких мыслей успеваешь передумать, пока ты в пути. И до чего их мало по приезде.
Морозов только отмахнулся.
– Равич, – сказал он отеческим тоном. – Ты говоришь не с кем-нибудь, а с папашей Борисом, знатоком человеческих сердец. Брось свои околичности и спроси прямо, чтобы нам больше к этому не возвращаться.
– Хорошо. Где Жоан?
– Не знаю. Вот уже несколько недель о ней ни слуху ни духу. Даже мельком нигде не видел.
– Ну а до того?
– До того она несколько раз о тебе спрашивала. Потом перестала.
– В «Шехерезаде», значит, она больше не работает?
– Нет. Месяц с небольшим как ушла. Потом еще раза два-три заглянула. И все.
– Ее что, нет в Париже?
– Похоже, что нет. По крайней мере ее нигде не видно. Иначе в «Шехерезаде» хоть разок-другой появилась бы.
– Ты хоть знаешь, чем она занимается?
– Что-то с кино. Вроде как съемки. Так по крайней мере она гардеробщице нашей сказала. Сам знаешь, как это делается. Благовидный предлог.
– Предлог?
– Конечно, предлог, – с горечью заметил Морозов. – А что еще, Равич? Или ты чего-то иного ожидал?
– Ожидал.
Морозов промолчал.
– Но ожидать – это одно, а знать – совсем другое, – проговорил Равич.
– Только для таких неискоренимых романтиков, как ты. Выпей-ка лучше чего-нибудь стоящего, чем этот лимонад посасывать. Возьми нормального, доброго кальвадоса…
– Ну, так уж прямо сразу кальвадос. Лучше коньяку, если тебе так спокойнее. Хотя, по мне, так пусть даже и кальвадос…
– Ну наконец-то! – крякнул Морозов.
Окна. Сизые очертания крыш. Старая облезлая софа. Кровать. Равич знал: чему быть – того не минуешь, надо выдержать и это. Сидел на софе и курил. Морозов притащил ему его пожитки и сказал, где, в случае чего, его можно застать.
Старый костюм он уже выбросил. Принял ванну, горячую, с целым сугробом мыльной пены. Смыл и соскреб с себя эти проклятые три месяца. Переоделся во все чистое, сменил костюм, побрился; он бы с удовольствием еще и в турецкую баню сходил, да поздно уже. Проделывая все это, он вполне прилично себя чувствовал. Он был бы не прочь и еще чем-нибудь заняться, потому что сейчас, когда он от нечего делать присел у окна, на него изо всех углов полезла пустота.
Он плеснул себе кальвадоса. В чемодане среди вещей нашлась бутылка, почти пустая уже. Он вспомнил ночь, когда они с Жоан этот кальвадос последний раз пили, но почти ничего при этом не почувствовал. Слишком давно это было. Припомнил только, что это тот самый старый, очень хороший кальвадос.
Луна медленно поднималась над крышами. Захламленный двор внизу превращался под ее лучами в настоящий дворец из серебра и теней. Чуть-чуть фантазии – и любую грязь можно обратить в чистое серебро. В окно дохнуло ароматом цветов. Запах цветущей гвоздики, особенно пряный ночью. Равич высунулся из окна и посмотрел вниз. Этажом ниже прямо под ним на подоконнике стоял деревянный цветочный ящик. Это цветы эмигранта Визенхофа, если он все еще там живет. Помнится, как-то раз, на прошлое Рождество, Равич делал ему промывание желудка.
Бутылка опустела. Он шваркнул ее на кровать. Теперь она валялась там, как черный эмбрион. Он встал. Какой смысл пялиться на пустую кровать? Если у тебя нет женщины, значит, надо привести. В Париже это совсем несложно.
По узеньким улочкам он направился к площади Звезды. С Елисейских полей на него дохнуло теплом и соблазнами ночной жизни. Он повернул и сначала быстро, а потом все медленнее пошел назад, покуда не добрел до гостиницы «Милан».
– Как жизнь? – спросил он у портье.
– А-а, сударь. – Портье почтительно встал. – Давненько вас не было.
– Да, пожалуй. Меня и в Париже не было.
Портье поглядывал на него своими живыми, любопытными глазками.
– Мадам у нас больше не проживает.
– Я знаю. И давно?
Портье знал свое дело. И без всяких расспросов прекрасно понимал, что от него хотят узнать.
– Да уж месяц как, – сообщил он. – Месяц назад съехала.
Равич выудил из пачки сигарету.
– Мадам не в Париже? – вежливо поинтересовался портье.
– Она в Каннах.
– О, Канны! – Портье мечтательно провел ладонью по лицу. – Хотите верьте, сударь, хотите нет, но еще восемнадцать лет назад я работал портье в Ницце, в отеле «Рюль».
– Охотно верю.
– Какие были времена! Какие чаевые! После войны – такой расцвет! А сегодня…
Опытный и желанный постоялец, Равич понимал гостиничную обслугу с полуслова. Он достал из кармана пяти-франковую бумажку и невзначай положил на стойку.