Роланда передернула плечиками:
– По мне так пусть. Лишь бы платили.
Домой он вернулся после восьми.
– Никто мне не звонил? – спросил он у портье.
– Нет.
– И после обеда тоже?
– Нет. Весь день никто.
– Может, кто заходил, меня спрашивал?
Портье покачал головой:
– Абсолютно никто.
Равич направился к лестнице. Поднимаясь к себе, на втором этаже услышал, как ругаются супруги Гольдберг. На третьем орал младенец. Не простой младенец, а французский гражданин Люсьен Зильберман, одного года и двух месяцев от роду. Для своих родителей, торговца кофе Зигфрида Зильбермана и его жены Нелли, урожденной Леви из Франкфурта-на-Майне, он был и свет в окошке, и важный практический резон. Как-никак родился он во Франции, в связи с чем Зильберманы надеялись на два года раньше получить французские паспорта. Не по возрасту сметливое чадо, пользуясь родительским обожанием, мало-помалу превращалось в домашнего тирана. На четвертом этаже дудел граммофон. Он принадлежал беженцу Вольмайеру, бывшему заключенному концлагеря Ораниенбург, большому любителю немецких народных песен. Коридор провонял затхлостью, сумерками и тушеной капустой.
Равич пошел к себе в номер почитать. Когда-то по случаю он купил несколько томов всемирной истории и время от времени погружался в их изучение. Веселого в этом занятии было не много. Единственным, что хоть как-то утешало, давая повод для мрачного злорадства, была мысль, что в происходящем сегодня с общеисторической точки зрения ничего нового нет. Все это уже было, и не один, а десятки раз. Вероломства, измены, убийства, варфоломеевские ночи, подкупы и продажность ради власти, войны беспрерывной и неумолимой чередой – история человечества писалась слезами и кровью, и в образах прошлого, среди тысяч обагренных кровью статуй злодеев лишь изредка проблеском света мелькал серебристый нимб добра. Демагоги, обманщики, убийцы отцов, братьев, лучших друзей, опьяненные жаждой власти себялюбцы, фанатики-пророки, насаждавшие любовь огнем и мечом, – все было вечно одно и то же, снова и снова терпеливые народы позволяли гнать себя на бойню, натравлять себя друг на друга во имя царей, религий и вообще любых безумцев и безумств – и не было этому конца.
Он отложил книгу. Снизу из-за открытого окна слышались голоса. Он их узнал – это были Визенхоф и жена Гольдберга.
– Нет, не сейчас, – говорила Рут Гольдберг. – Он скоро вернется. Через час.
– Так это ж целый час.
– Может, и раньше.
– Куда хоть он пошел?
– К американскому посольству. Каждый вечер туда ходит. Просто стоит и смотрит. Больше ничего. Потом возвращается.
На это Визенхоф что-то еще сказал, но Равич его слов не расслышал.
– Конечно, – сварливо отозвалась Рут. – А кто не сумасшедший? А что он старый, я и без тебя знаю.
– Прекрати, – послышалось немного погодя. – Не до этого мне. И вообще настроения нет.
Визенхоф что-то промямлил.
– Тебе хорошо говорить, – ответила она. – Все деньги у него. У меня вообще ни гроша. А ты…
Равич встал. В нерешительности посмотрел на телефон. Уже почти десять. С тех пор как Жоан утром от него ушла, от нее не было никаких вестей. Он не спросил, придет ли она сегодня вечером. Но был уверен, что придет. И только теперь начал сомневаться.
– Тебе все просто! Тебе лишь бы свое получить, и больше ничего, – ворчала внизу жена Гольдберга.
Равич пошел к Морозову. Но его комната оказалась заперта. Тогда он спустился в «катакомбу».
– Если позвонят, я внизу, – бросил он консьержу.
Морозов и правда был тут. Играл в шахматы с каким-то рыжим. В «катакомбе», кроме них, было еще несколько женщин. С сосредоточенными лицами те сидели по углам – кто с чтением, кто с вязаньем.
Некоторое время Равич наблюдал за ходом партии. Рыжий оказался силен. Он играл быстро и внешне совершенно бесстрастно. Морозов проигрывал.
– Видал, как меня громят? – спросил он.
Равич передернул плечами. Рыжий вскинул глаза.
– Это господин Финкенштайн, – представил его Морозов. – Только что из Германии.
Равич кивнул.
– Ну и как оно там? – спросил он без особого интереса, скорее из вежливости.
Рыжий только приподнял плечи и ничего не ответил. Равич, впрочем, другого и не ждал. Это только в первые годы было: торопливые расспросы, надежды, ожидания неминуемого краха не сегодня, так завтра. Теперь-то каждый давно осознал: избавление может принести только война. И всякий сколько-нибудь способный мыслить человек понимал: у правительства, которое решает проблемы безработицы за счет производства вооружений, только две дороги – одна прямиком к войне, вторая – к национальной катастрофе. Значит, война.
– Мат, – без всякого восторга, скорее буднично объявил рыжий и встал. Потом посмотрел на Равича. – Что бы такое придумать от бессонницы? Не могу спать. Только засну – и сразу просыпаюсь.
– Выпить, – посоветовал Морозов. – Много бургундского или пива.
– Я дам вам таблеток, – сказал Равич. – Пойдемте со мной.
– Только возвращайся, Равич, – крикнул вслед Морозов. – Не оставляй меня в беде, братишка!
Некоторые из женщин вскинули головы. Потом снова принялись за чтение или вязание, словно от этого усердия их жизнь зависит. Вместе с Финкенштайном Равич поднялся к себе в комнату. Когда открыл дверь, волна сквозняка из распахнутого окна обдала его темной ночной прохладой. Он глубоко вздохнул, повернул выключатель и окинул взглядом всю комнату. Никто не приходил. Он дал Финкенштайну таблетки.
– Спасибо, – все с той же непроницаемой физиономией поблагодарил Финкенштайн и удалился, словно призрак.
Только тут Равич внезапно понял: Жоан не придет. А еще он понял, что еще утром знал это. Просто признаться себе не хотел. Он даже оглянулся, словно кто-то другой, у него за спиной, ему это подсказал. Все вдруг стало просто и ясно как день. Она добилась своего, а теперь можно и не спешить. А чего, собственно, он ждал? Что ради него она все бросит? Вернется и будет приходить каждую ночь, как прежде? Какой же он дурак! Конечно, у нее есть кто-то другой, и не только он один, – у нее теперь вся жизнь другая, и она от этой жизни ни за что не откажется!
Он снова спустился вниз. На душе было тошно.
– Кто-нибудь звонил? – спросил он.
Только что заступивший ночной консьерж, сосредоточенно жуя чесночную колбасу, только головой мотнул.
– Я жду звонка. Если что, я пока внизу. – И он отправился к Морозову.
Они сыграли партию. Морозов выиграл и удовлетворенно огляделся. Женщины тем временем бесшумно исчезли. Он позвонил в допотопный колокольчик.
– Кларисса! Графин розового, – распорядился он. – Этот Финкенштайн играет как швейная машина, – заявил он затем. – Противно смотреть. Одно слово – математик. Ненавижу безукоризненность. Есть в ней что-то бесчеловечное. – Он взглянул на Равича. – А ты что здесь потерял в такой вечер?
– Звонка жду.
– Опять готовишься кого-нибудь строго по науке угробить?
– Да я уже вчера кое-кому желудок вырезал.
Морозов наполнил бокалы.
– Сидишь тут, пьешь, – пробурчал он. – А где-то там твоя несчастная жертва в бреду мается. В этом тоже есть что-то бесчеловечное. Пусть бы у тебя хотя бы желудок болел, что ли…
– И то правда, – отозвался Равич. – Все беды нашего мира как раз от этого: мы не ведаем, что творим. И не чувствуем! Но если ты надумал улучшить мир, почему ты решил начать именно с врачей? Политики и генералы, по-моему, куда больше подходят. Глядишь, прямо сразу вечный мир и настанет.
Морозов откинулся на спинку стула и уперся в Равича тяжелым взглядом.
– С врачами лучше вообще не иметь ничего личного, – изрек он. – Иначе трудно им доверять. Мы с тобой сколько раз вместе напивались – ну как, скажи, мне после этого к тебе на операцию лечь? Знай я даже, что как хирург ты сильнее кого-то другого, с кем я не знаком, – все равно лучше к незнакомому лягу. Склонность доверяться неизведанному – исконное, глубинное человеческое свойство, старина! Врачей надо бы безвылазно держать в больницах, не допуская их к прочим смертным. Ваши предшественники, колдуны и ведьмы, прекрасно это знали. Ложась под нож, я должен верить в хирурга-сверхчеловека.
– Да я бы и не стал тебя оперировать, Борис.
– Это почему же?
– Кому охота оперировать родного брата?
– Я тебе в любом случае такого одолжения не сделаю. Умру во сне от разрыва сердца. Как видишь, я усердно работаю в этом направлении. – Морозов посмотрел на Равича глазами расшалившегося ребенка. Потом встал. – Все, мне пора. Стоять при дверях в храме культуры на Монмартре. И чего ради, собственно, живет человек?
– Ради раздумий над подобными вопросами. У тебя еще какие-нибудь в запасе?
– Да. Почему, предаваясь подобным размышлениям и даже сделав из себя на склоне лет что-то толковое, он тут как раз и помирает?
– Некоторые, между прочим, умирают, так и не сделав из себя ничего толкового.
– Ты не увиливай. И не вздумай кормить меня баснями насчет переселения душ.
– Позволь, сперва я тебя кое о чем спрошу. Как известно, львы поедают антилоп, пауки – мух, лисы – кур. Существа какой породы, единственные на земле, непрестанно друг с другом сражаясь, убивают себе подобных?
– Детский вопрос. Понятное дело, человек, венец творения, успевший изобрести такие слова, как любовь, добро, милосердие.
– Хорошо. Существа какой породы, опять-таки единственные в земной фауне, не только способны на самоубийства, но и совершают их?
– Опять же человек – хотя он придумал вечность, Бога и даже его воскресение.
– Отлично, – продолжил Равич. – Теперь ты сам видишь, из скольких противоречий мы состоим. И после этого ты еще спрашиваешь, отчего мы умираем?
Морозов растерянно вскинул на него глаза. Потом отхлебнул изрядный глоток из своего бокала.
– Ты просто софист, – заявил он. – И трусливый двурушник.
Равич смотрел на него. Жоан, простонало что-то в нем. Ну что бы ей сейчас войти, прямо вот в эту запыленную стеклянную дверь!