Триумфальная арка — страница 51 из 89

– Вся беда в том, Борис, – начал он, – что мы научились думать. Сохрани мы себя в блаженном неведении похоти и обжорства, ничего бы не случилось. Но кто-то проводит над нами эксперименты – и, похоже, не пришел пока ни к какому результату. Но сетовать нам не к лицу. И у подопытных животных должна быть своя профессиональная гордость.

– Это мясники пусть так рассуждают. Но не быки. Ученые. Но не морские свинки. Медики пусть так распинаются. Но только не белые мыши.

– Тоже правильно. Да здравствует логический закон достаточного основания. Давай, Борис, выпьем лучше за красоту – эту вечную прелесть мгновения. Знаешь, чего еще, кроме человека, никто из живых существ не умеет? Смеяться и плакать.

– И упиваться. Спиртным, вином, философией, женщинами, надеждой и отчаянием. И знаешь, чего еще, кроме него, никто не знает? Что он неминуемо умрет. Зато в качестве противоядия ему дарована фантазия. Камень существует сам по себе. Растение и животное тоже. Они целесообразны. И не ведают, что умрут. А человеку это известно. Возвысься, душа! Лети! А ты, узаконенный убийца, не распускай нюни! Разве мы только что не воспели хвалу роду человеческому? – Морозов тряхнул чахлую пальму так, что с той посыпалась пыль. – Прощай, мечта в кадке, доблестный символ пленительных южных надежд, комнатная отрада владелицы заштатного французского отеля! Прощай и ты, безродный отщепенец, вьюнок, не имеющий, что обвить, жалкий воришка, обшаривающий карманы смерти! Гордись тем, что ты один из последних романтиков!

Он расплылся в улыбке.

Однако Равич не улыбнулся в ответ. Он смотрел на дверь. Дверь отворилась и впустила ночного портье. Тот шел прямо к их столику. Телефон, застучало в висках у Равича. Наконец-то! Все-таки!

Но он не вскочил.

Он ждал. Ждал и чувствовал, как напряглись руки.

– Ваши сигареты, господин Морозов, – сказал портье. – Мальчишка-посыльный только что принес.

– Благодарю. – Морозов засунул в карман коробку русских папирос. – Пока, Равич! Позже еще увидимся?

– Может быть. Пока, Борис!


Человек без желудка смотрел на Равича в упор. Его тошнило, но не рвало. Нечем было. Это примерно так же, как болят ампутированные ноги.

Больной был беспокоен. Равич сделал ему укол. Шансов выжить у него немного. Сердце не ахти, одно легкое изъедено застарелыми кавернами. Для своих тридцати пяти особым здоровьем этот пациент похвастаться не может. Матерая язва желудка, худо-бедно залеченный туберкулез, а теперь вот рак. В истории болезни значилось, что больной четыре года был женат, жена умерла родами, а ребенок три года спустя от туберкулеза. Других родственников не имеется. И вот он лежит, смотрит на него в упор и не хочет умирать, терпеливо и мужественно переносит страдания и пока еще не знает, что кормить его теперь надо через катетер напрямую в кишечник и одна из немногих оставшихся радостей в его жизни – возможность полакомиться вареной говядиной с горчицей и маринованными огурчиками – теперь навсегда ему заказана. Вот он лежит, весь раскромсанный, воняет, и тем не менее в нем все еще теплится нечто, что высвечивает смыслом глаза и зовется душой. Гордись, что ты один из последних романтиков! Воспеть хвалу роду человеческому!

Равич повесил на место график температуры и пульса. Сестра у койки почтительно встала в ожидании указаний. Рядом с ней на стуле лежал недовязанный свитер. С воткнутыми спицами, с клубком шерсти, что покоился тут же на полу. Тонкая шерстяная нить свисала со стула, как струйка крови, – казалось, это свитер истекает кровью.

«Вот он лежит, – думал Равич, – и даже после укола ночь у него будет не приведи господи – боли, полная неподвижность, затрудненное дыхание, кошмары и бред, а я всего-навсего жду женщину и имею наглость полагать, что, если женщина не придет, ночь у меня тоже выдастся нелегкая. Я знаю, насколько это смешно в сравнении с муками вот этого умирающего или в сравнении с участью Гастона Перье из соседней палаты, которому раздробило руку, в сравнении с тысячами других несчастных, в сравнении с тем, что случится на планете хотя бы одной этой сегодняшней ночью, – и все равно мне от этого ничуть не легче. Не легче, не проще, не спокойнее – мне все так же худо. Как это Морозов сказал? Почему у тебя не болит желудок? В самом деле, почему?»

– Позвоните мне, если потребуется, – сказал он медсестре. Это была та самая, круглолицая, которой Кэте Хэгстрем подарила радиолу.

– Господин такой смиренный, – заметила она.

– Какой-какой? – не понял Равич.

– Смиренный. Очень хороший пациент.

Равич окинул взглядом палату. Ровным счетом ничего, что эта хваткая особа могла бы присмотреть себе в подарок. Смиренный! Эти медсестры иной раз такое сказанут! Бедолага всеми армиями своих кровяных телец и всеми своими нервными клетками из последних сил сражается со смертью – черта с два он смиренный!

Он пошел обратно в гостиницу. У подъезда встретил Гольдберга – почтенного старика с седой бородой и толстой золотой цепочкой карманных часов в жилетке.

– Вечерок-то какой, – сказал Гольдберг.

– Да, – отозвался Равич, а сам лихорадочно соображал, успела ли жена Гольдберга смыться из комнаты Визенхофа. – Погулять не хотите?

– Да я уже прогулялся. До площади Согласия и обратно.

До Согласия. Ну да, именно там американское посольство. Величественный особняк сияет белизной под звездами, заветный Ноев ковчег, где штемпелюют вожделенные визы, пустой, безмолвный, неприступный. Гольдберг стоял там поодаль, возле отеля «Крийон», и, как зачарованный, не сводил глаз с закрытых ворот и темных окон, будто это шедевр Рембрандта или легендарный бриллиант «Кохинор».

– Может, все-таки пройдемся? До Арки и обратно? – спросил Равич, а сам подумал: «Если я сейчас этих двоих спасу, Жоан уже ждет в номере или придет, пока меня не будет».

Но Гольдберг покачал головой:

– Домой пора. Жена и так заждалась. Я больше двух часов гуляю.

Равич глянул на часы. Почти половина первого. А спасать-то и некого. Заблудшая супруга давным-давно вернулась к себе в комнату. Он посмотрел вслед Гольдбергу, чинно поднимавшемуся по лестнице. Потом заглянул к портье.

– Мне никто не звонил?

– Нет.

В номере впустую горел свет. Он вспомнил: уходя, забыл выключить. На столе пятном только что выпавшего снежка белел листок. Он взял эту записку, которую сам же оставил, уведомляя, что через полчаса вернется, и порвал. Поискал чего-нибудь выпить. Не нашлось ничего. Опять спустился вниз. Кальвадоса у портье не оказалось. Только коньяк. Он взял бутылку «Хеннесси» и бутылку «Вувре». Поболтал немного с портье, который доказывал ему, что на предстоящих скачках в Сен-Клу в заезде двухлеток у Лулу Второй самые верные шансы. Мимо них прошел испанец Альварес. Про себя Равич отметил, что тот по-прежнему чуток прихрамывает. Купил газету и вернулся к себе в номер. До чего нескончаемо может тянуться вечер! Кто в любви не способен верить в чудо, тот конченый человек – так в тридцать третьем в Берлине заявил адвокат Аренсен. Три недели спустя его упекли в концлагерь по доносу его возлюбленной. Равич откупорил бутылку «Вувре» и притащил себе со стола томик Платона. Но уже вскоре книгу отложил и сел к окну.

Он не сводил глаз с телефона. У-у, чурка бессловесная! Молчит как утюг. Сам он Жоан позвонить не может. У него нет ее нового номера. Он даже не знает, где она вообще живет. Он не спросил, а она не сказала. Вероятно, неспроста. Зато лишнее оправдание всегда в запасе.

Он выпил бокал легкого «Вувре». «Какая глупость, – думал он. – Ждать женщину, которая только нынче утром от тебя ушла. За все три с половиной месяца, что мы не виделись, я так по ней не тосковал, как сегодня с утра до ночи». Не встреться они снова, все было бы куда проще. Ведь он уже свыкся. А теперь…

Он встал. Дело не в том. Проклятая неуверенность, вот что его точит. Неуверенность и недоверие – закравшись, растут теперь с каждым часом.

Он подошел к двери. Хотя ведь знает, что не заперта, а все равно проверил еще раз. Попробовал читать газету, но строчки плыли перед глазами, как сквозь пелену. Инциденты в Польше. Неизбежные столкновения. Притязания на Данцигский коридор. Англия и Франция вступают в союз с Польшей. Война все ближе. Он уронил газету на пол и выключил свет. Лежал в темноте и ждал. Заснуть не удавалось. Он снова зажег свет. Бутылка «Хеннесси» стояла на столе. Он не стал открывать. Снова поднялся, подошел к окну, сел. Холодная ночь щедро рассыпала в высоком небе яркие звезды. Кое-где во дворах орали кошки. На балконе напротив стоял мужчина в подштанниках и почесывался. Он громко зевнул и ушел обратно в свою освещенную комнату. Равич оглянулся на пустую кровать. Он знал: сегодня ему уже не заснуть. Читать тоже без толку. Он ведь только что читал – и уже почти ничего не помнит. Самое лучшее было бы уйти. Только куда? Не все ли равно? Но ведь и уходить не хочется. Хочется кое-что знать с определенностью. Вот черт – он уже хватанул за горлышко бутылку коньяка, но тут же отставил. Вместо этого пошел к своей сумке, разыскал там снотворное, достал две таблетки. Те же самые, что он дал рыжему. Тот теперь спит. Равич проглотил обе. Все равно сомнительно, что он заснет. Принял еще одну. А если Жоан придет, уж как-нибудь он проснется.

Но она не пришла. И на следующую ночь тоже.

21

Головка Эжени просунулась в дверь палаты, где лежал пациент без желудка.

– Господин Равич, вас к телефону.

– Кто?

– Не знаю. Не спрашивала. Мне телефонистка сказала.

Голос Жоан Равич узнал не сразу. Очень далекий, он звучал как будто сквозь вату.

– Жоан, – сказал он. – Ты где?

Казалось, она звонит откуда-то издалека. Он почти не сомневался: сейчас она назовет какой-нибудь курорт на Ривьере. Да и в клинику она прежде никогда ему не звонила.

– Я у себя в квартире, – ответила она.

– Здесь, в Париже?

– Конечно. Где же еще?

– Ты заболела?

– Нет. С чего вдруг?

– Ну, раз ты в клинику звонишь.