– Равич… – снова начал было Дюран.
– Позвали бы Бино, – отрезал тот. – Или Маллона. Или Мартеля. Все первоклассные хирурги.
Дюран безмолвствовал.
– Вы согласны прямо сейчас, в присутствии доктора Вебера, признать, что допустили перфорацию матки и повредили петлю кишечника, приняв ее за оболочку плода?
Повисла тяжелая пауза.
– Да, – хрипло выдавил наконец Дюран.
– Согласны ли вы, далее, заявить, что просите доктора Вебера, а также меня в качестве его ассистента, случайно здесь оказавшегося, произвести гистерэктомию[30], резекцию[31] тонкой кишки и анастомоз[32]?
– Да.
– Согласны ли вы принять на себя полную ответственность за операцию и ее исход, а также за тот факт, что пациент не осведомлен о характере операции и не давал на нее согласия?
– Да, конечно же, согласен, – прокряхтел Дюран.
– Хорошо. Тогда зовите медсестер. Ассистент не понадобится. Скажете им, что попросили Вебера и меня ассистировать вам, поскольку случай экстренный и особо сложный. Мол, давняя договоренность или что-то в том же духе. Анестезию возьмете на себя. Сестрам нужна повторная стерилизация рук?
– Нет, они у меня надежные. Ничего не трогали.
– Тем лучше.
Брюшная полость уже вскрыта. Равич с предельной осторожностью вытягивал кишечную петлю из прорехи, по мере извлечения оборачивая ее стерильными салфетками во избежание сепсиса, покуда не дошел до поврежденного места. После чего полностью перекрыл салфетками саму матку.
– Внематочная беременность, – негромко объяснял он Веберу. – Смотрите, вот тут, наполовину в матке, наполовину в трубе. Его даже не в чем особенно упрекнуть. Случай-то довольно редкий. Но все-таки…
– Что? – спросил Дюран из-за экрана в изголовье стола. – Что вы сказали?
– Да ничего.
Равич закрепил зажимы, удалил поврежденный участок кишки. Потом быстро зашил открытые концы и наложил боковой межкишечный анастомоз.
Ход сложной операции уже всецело поглотил его. Он даже о Дюране забыл. Он перевязал маточную трубу и питающие ее сосуды, после чего верхний конец трубы отрезал. Затем приступил к удалению матки. «Почему почти нет крови? – думал он. – Почему этот орган кровоточит не сильнее, чем сердце?» Там средоточие жизни, здесь возможность ее продолжения, а он вот вырезает.
Человек, распростертый перед ним на столе, был мертв. Да, по всем внешним признакам он будет жить, но на самом деле он уже мертв. Засохшая ветвь на древе жизни. Чудо цветения, но без таинства плода. Гигантские человекоподобные обезьяны сквозь тысячи поколений выбирались из первобытных лесов, древние египтяне строили пирамиды, расцветала Эллада, все выше и выше вздымалось древо рода человеческого, питаемое таинственным током крови, чтобы наконец-то воплотиться в этом вот прекрасном создании, которое лежало теперь перед ним, бесплодное, как пустой колос, не в силах передать ток крови дальше – сыну или дочери. Цепочка преемственности разомкнута грубой, бездарной рукой Дюрана. Но разве над самим Дюраном не поработали тысячи поколений предков, разве не ради него расцветали Эллада и Возрождение, дабы в конце концов произвести на свет эту вот плюгавую его бороденку?
– Мерзость! – невольно вырвалось у Равича.
– Что? – не понял Вебер.
– Да все.
Равич выпрямился.
– Кончено.
Он глянул на мертвенно-бледное, такое милое лицо в ореоле огненных волос по ту сторону экрана. Глянул в ведро, где в кровавых сгустках валялось то, что еще недавно сообщало этому лицу всю его прелесть. Потом глянул на Дюрана.
– Кончено, – повторил он.
Дюран завершил анестезию.
На Равича он не смотрел. Дождался, пока сестры вывезут из операционной каталку. После чего, ни слова не говоря, вышел.
– Завтра он потребует за операцию на пять тысяч больше, – сказал Равич Веберу. – А пациентке еще объяснит, что жизнь ей спас.
– Ну, сейчас-то вид у него не слишком победоносный.
– Сутки – большой срок. А чувство вины – штука очень недолговечная. Особенно когда можно променять его на барыши.
Равич мыл руки. В окно, что рядом с умывальником, он видел фасад противоположного дома. Там на одном из подоконников пышным цветом пылала герань. Под алыми кистями соцветий восседала серая кошка.
Примерно в час ночи он позвонил в клинику Дюрана. Звонил из «Шехерезады». Ночная сестра сообщила, что пациентка спит. Два часа назад стала проявлять признаки беспокойства. Вебер был там и ввел немного снотворного. Похоже, пока все шло как надо.
Равич распахнул дверь телефонной кабинки. Его обдало волной пряного аромата дорогих духов. Крашеная блондинка, явно гордясь своей вытравленной белокурой копной, величаво проплыла к дамскому туалету. У той, в клинике, волосы были натуральные. Золотистые, с огненным оттенком… Он закурил и направился обратно в зал. Там все тот же извечный русский хор затянул извечные «Очи черные»; вот уже лет двадцать таскают эти очи за собой по всему свету. Трагедийный душевный надрыв за двадцать лет непрерывного использования начал отдавать фарсом. Трагике, ей краткость нужна.
– Извините, – сказал он Кэте Хэгстрем. – Надо было позвонить.
– Все в порядке?
– Пока да.
«С какой стати она спрашивает? – со смутной тревогой подумал он. – Ведь у самой-то, видит бог, совсем не все в порядке».
– Это все, что вашей душе угодно? – спросил он, кивнув на графинчик с водкой. – Нет?
– Нет. – Кэте Хэгстрем покачала головой. – Лето, все дело в нем. Летом в ночном клубе тоска. Летом надо на террасе сидеть. И обязательно под сенью дерева, пусть хоть самого чахлого. На худой конец, пусть даже обнесенного решеткой.
Он поднял голову и сразу увидел Жоан. Должно быть, пришла, пока он звонил. Прежде-то ее здесь не было. А теперь, вон, в дальнем углу устроилась.
– Хотите, поедем куда-то еще? – спросил он у Кэте.
Та покачала головой:
– Нет. Может, вы хотите? Под какое-нибудь худосочное деревце?
– Там и водка будет худосочная. А здесь хотя бы водка хорошая.
Хор закончил песню, и музыка сменилась. Оркестр заиграл блюз. Жоан встала и направилась к танцевальному кругу в центре зала. Равич не мог толком ее разглядеть. И с кем она, тоже не видел. Лишь когда лиловатый луч прожектора скользил по танцующим, он всякий раз на миг выхватывал из многолюдства ее лицо, чтобы тут же снова упрятать его в полумраке.
– Вы сегодня оперировали? – спросила Кэте.
– Да.
– И каково это – после операции сидеть в ночном клубе? Наверно, все равно как из пекла сражения перенестись в мирный город? Или вернуться к жизни после тяжелой болезни?
– Не всегда. Иной раз это просто чувство пустоты.
Глаза Жоан в бледном мертвенном свете казались совсем прозрачными.
Она смотрела на него. «Когда говорят «сжалось сердце», сжимается на самом деле вовсе не сердце. Желудок. Это как удар в солнечное сплетение. А ведь столько стихотворений написано. И это удар вовсе не извне, не от тебя, прелестный, слегка разгоряченный танцем слепок живой плоти, он исходит из темных глубин моего мозга, это всего лишь вспышка, мерцающий контакт, удар тока, усиливающийся, когда ты обрисовываешься там в полоске света».
– Не та ли это женщина, что прежде здесь пела? – спросила вдруг Кэте Хэгстрем.
– Да, это она.
– Больше не поет?
– По-моему, нет.
– Красивая.
– Вот как?
– Да. И даже больше. Она не просто красива. В этом лице как будто распахнута сама жизнь.
– Может быть.
Кэте смотрела на Равича искоса, с легким прищуром. И улыбалась. Только улыбка была на грани слез.
– Налейте мне еще рюмку, а потом, если можно, пойдемте отсюда, – попросила она.
Вставая, Равич чувствовал на себе взгляд Жоан. Он взял Кэте под руку. Нужды в этом не было, Кэте вполне может ходить без посторонней помощи, но он решил, что Жоан это не повредит – пусть полюбуется.
– Хотите оказать мне любезность? – спросила Кэте, когда они уже вернулись в «Ланкастер», в ее номер.
– Разумеется. Если смогу.
– Пойдете со мной на бал к Монфорам?
– А что это такое, Кэте? Я в первый раз слышу.
Она села в кресло. Кресло было для нее слишком велико. Она казалась в нем совсем маленькой и хрупкой – как статуэтка китайской танцовщицы. И надбровные дуги сильнее проступили под кожей.
– Бал у Монфоров – главное событие светской жизни Парижа в летний сезон, – пояснила она. – Это в следующую пятницу, в доме и в саду у Луи Монфора. Это имя ничего вам не говорит?
– Абсолютно.
– Пойдете со мной?
– А меня пустят?
– Я позабочусь о приглашении для вас.
Равич все еще смотрел на нее с недоумением.
– Зачем вам это, Кэте?
– Хочу сходить. А одной идти неудобно.
– Неужели вам не с кем?
– Получается так. Ни с кем из прежних знакомых идти неохота. Я их просто больше не выношу. Понимаете?
– Вполне.
– А это последний и самый красивый летний праздник в Париже. Я четыре года подряд не пропускала. Так сделаете мне одолжение?
Равич понимал, почему она хочет пойти именно с ним. Так ей будет спокойнее.
Отказать невозможно.
– Хорошо, Кэте, – сказал он. – Только не надо добывать для меня приглашение. Когда кто-то идет вместе с вами, в приглашении, полагаю, нет нужды.
Она кивнула:
– Конечно. Благодарю вас, Равич. Сегодня же позвоню Софи Монфор.
Он встал.
– Так я в пятницу за вами заеду. Что вы собираетесь надеть? – Она смотрела на него снизу вверх. Туго стянутые волосы поблескивали на свету. Головка ящерицы, подумал он. Миниатюрная, сухенькая и твердая элегантность бесплотного совершенства, абсолютно недоступного здоровому человеку. – Кое о чем я вам еще не успела сказать, – заметила она не без смущения. – Бал костюмированный. Летний праздник времен Людовика Четырнадцатого.
– Боже милосердный! – Равич даже снова сел.