– Если бы еще рамы приличные, золоченые! Хотя бы рамы пригодились. Но такое! Ох, чует мое сердце, останусь я на бобах с мазней этой жуткой. Вот она, награда за мою доброту!
– Я думаю, вам не придется забирать эти картины, – заметил Равич.
– А что еще забирать-то?
– Розенфельд раздобудет для вас деньги.
– Да откуда? – Она стрельнула в него своими птичьими глазками. Лицо ее мгновенно преобразилось. – Что, может, и впрямь вещи стоящие? Иной раз посмотришь, вроде такая же мазня, а люди платят! – Равич прямо видел, как под ее округлым желтым лбом лихорадочно скачут мысли. – Я, пожалуй, прямо сейчас возьму одну какую-нибудь в счет уплаты за последний месяц! Какую, как вы считаете? Вон ту, большую, над кроватью?
– Никакую. Дождитесь Розенфельда. Я уверен, он придет с деньгами.
– А я нет. И я как-никак здесь хозяйка.
– В таком случае почему вы так долго ждали? Обычно-то вы совсем не так терпеливы.
– Так он мне зубы заговаривал! Столько всего наплел! Будто сами не знаете, как оно бывает!
В эту секунду на пороге, как из-под земли, возник сам Розенфельд. Молчаливый, маленький, спокойный человечек. Не давая хозяйке ни слова сказать, достал из кармана деньги.
– Вот. А это мой счет. Я бы попросил квитанцию.
Хозяйка, не веря себе, уставилась на банкноты. Потом перевела глаза на картины. Потом снова на деньги. Она много чего хотела сказать – но потеряла дар речи.
– Я вам сдачи должна, – проговорила она наконец.
– Я знаю. И даже рассчитываю ее получить.
– Да, конечно. У меня с собой нет. Касса внизу. Сейчас разменяю.
С видом оскорбленной невинности она удалилась. Розенфельд вопросительно смотрел на Равича.
– Извините, – сказал тот. – Эта особа меня сюда затащила. Я понятия не имел, что у нее на уме. Хотела выяснить, что у вас за картины.
– И вы ей объяснили?
– Нет.
– Тогда хорошо. – Розенфельд смотрел на Равича со странной улыбкой.
– Да как же вы держите у себя такие картины? – спросил Равич. – Они хоть застрахованы?
– Нет. Да и кто нынче крадет картины? Разве что из музея, раз в двадцать лет.
– Но эта ночлежка запросто сгореть может!
Розенфельд пожал плечами:
– Что ж, это риск, с которым приходится считаться. Страховка мне все равно не по карману.
Равич смотрел на пейзаж Ван Гога. Он стоил миллиона четыре, не меньше.
Розенфельд проследил за его взглядом.
– Я знаю, о чем вы думаете. Имея такие сокровища, нельзя не иметь денег на страховку. Но если у меня их нет? Я и так только за счет картин и живу. Мало-помалу продаю, хотя продавать смерть как не люблю.
Прямо под Сезанном на столе стояла спиртовка. Жестянка с кофе, хлеб, горшочек масла, несколько кульков. Комнатушка и сама по себе убогая, нищенская. Зато со стен глядела немыслимая красота.
– Это я понимаю, – проговорил Равич.
– Я думал, уложусь, – продолжал Розенфельд. – Все оплатил. Поезд, пароход, все, только эти злосчастные три месяца за гостиницу остались. Жил впроголодь, а все равно ничего не вышло. Слишком долго давали визу. Сегодня пришлось продать Моне. Ветейльский пейзаж. А так надеялся с собой увезти.
– Но там-то все равно пришлось бы продать…
– Да. Но на доллары. И выручил бы вдвое больше.
– В Америку едете?
Розенфельд кивнул:
– Да. Пора отсюда сматываться. – И, заметив, что Равич все еще на него смотрит, загадочно пояснил: – Стервятник уже снялся с места.
– Какой еще стервятник? – не понял Равич.
– Ну, в смысле Маркус Майер. Мы его так прозвали. Он чует смерть и беду, чует, когда пора драпать.
– Майер? – переспросил Равич. – Это маленький такой, лысый, иногда в «катакомбе» на пианино музицирует?
– Точно. Вот его и зовут стервятником – еще с Праги.
– Ничего себе имечко.
– Он всегда раньше всех чуял. За два месяца до победы Гитлера на выборах уехал из Германии. За три месяца до присоединения Австрии бежал из Вены. За полтора месяца до захвата Чехословакии – из Праги. А я на него равнялся. Всегда. Говорю же, он чует. Только благодаря этому я и картины спас. Деньги-то из Германии было уже не вывезти. Валютные ограничения. А у меня полтора миллиона вложены. Попытался обналичить – но нацисты уже тут как тут, поздно. Майер-то поумней оказался. Какую-то часть денег контрабандой сумел провезти. Но это, знаете, не для моих нервов. А теперь вот он в Америку навострился. И я вслед за ним.
– Но оставшиеся деньги вы вполне можете с собой взять. Здесь-то на вывоз валюты пока ограничений нет.
– Могу, разумеется. Но если бы я продал Моне там, за океаном, я бы на эти деньги прожил дольше. А так, боюсь, мне скоро и Гогена продавать придется.
Розенфельд возился со своей спиртовкой.
– Это у меня последние, – пояснил он. – Только эти три, и все. На них и буду жить. Найти работу давно уже не рассчитываю. Это было бы чудо. Только эти три. Одной меньше – куском жизни меньше. – Он пригорюнился, задумчиво глядя на свой чемодан. – В Вене пять лет. Дороговизны еще не было, и я жил очень экономно. И все равно это обошлось мне в двух Ренуаров и одну пастель Дега. В Праге я прожил и проел одного Сислея и пять рисунков. Рисунки ни одна собака брать не хотела – а ведь это были два Дега, один Ренуар мелом и две сепии Делакруа. В Америке я бы прожил за них на целый год дольше. А теперь, сами видите, – он горестно вздохнул, – у меня только эти три вещи. Еще вчера было четыре. Эта проклятая виза будет стоить мне два года жизни. Если не все три!
– У большинства людей вообще нет картин, на которые можно жить.
Розенфельд вскинул щуплые плечи.
– Меня это как-то не утешает.
– Нет, конечно, – согласился Равич. – Что правда, то правда.
– Мне на эти картины войну пережить надо. А война будет долгая.
Равич промолчал.
– Стервятник, во всяком случае, так утверждает. Он даже не уверен, что в Америке будет безопасно.
– Куда же он после Америки собрался? – спросил Равич. – Там и стран-то уже почти не остается.
– Он еще не знает точно. Подумывает о Гаити. Считает, что негритянская республика вряд ли в войну ввяжется. – Розенфельд говорил совершенно серьезно. – Или Гондурас. Тоже маленькая латиноамериканская республика. Сальвадор. Еще, может быть, Новая Зеландия.
– Новая Зеландия? А не далековато?
– Далековато? – с мрачной усмешкой переспросил Розенфельд. – Это смотря откуда.
27
Море. Море гремучей тьмы, плещущей в уши. Потом пронзительный звон в коридорах, корабль, рев гудка, паника крушения – и сразу ночь, и что-то знакомое в ускользающем сне, смутно сереющий лоскут окна, но все еще звон, звонок, телефон.
Равич сдернул трубку.
– Алло!
– Равич!
– В чем дело? Кто это?
– Это я. Не узнаешь?
– Теперь узнал. Что случилось?
– Приезжай! Скорее! Немедленно!
– Да что случилось-то?
– Приезжай, Равич! Случилось…
– Что случилось?
– Говорю же тебе, случилось! Мне страшно! Приезжай, приезжай сейчас же! Помоги мне! Равич! Приезжай!
В трубке щелкнуло. Все еще ничего не понимая, Равич слушал короткие гудки. Жоан повесила трубку. Он тоже положил трубку на рычажок, уставившись спросонок в сереющую мглу за окном. Пелена тяжелого сна все еще застилала сознание. Первая мысль была – это Хааке, конечно, Хааке, – покуда он не разглядел окно, сообразив, что он у себя, в гостинице «Интернасьональ», а вовсе не в «Принце Уэльском», куда ему еще только предстоит перебраться. Посмотрел на часы. Светящиеся стрелки показывали четыре. И тут его словно подбросило. В тот день, когда он с Хааке беседовал, Жоан ведь что-то такое говорила – опасность, она боится… Если вдруг… А что, все бывает! Он и не такую дурь на своем веку повидал. Поспешно собирая все необходимое, он на ходу одевался.
Такси сумел поймать сразу за углом. Таксист ездил с собакой. На шее у него живой горжеткой устроился карликовый пинчер. На каждой неровности мостовой собачонка невозмутимо подскакивала вместе с машиной. Равича это просто бесило. Хотелось схватить песика и шваркнуть на сиденье. Но он слишком хорошо знал, что за народ парижские таксисты.
Одиноко тарахтя, машина катила сквозь теплынь июльской ночи. В воздухе робкое дыхание свежей листвы. Волны аромата, где-то цветет липа, жасминная россыпь звезд на светлеющем небе, тут же и самолет, мигая сигнальными огнями, зеленым и красным, словно тяжелый жужжащий жук между светляками; притихшие улицы, звенящая пустота, истошное пение двух пьяных, аккордеон откуда-то из подвала, и вдруг – накатом – испуг, страх, паника, он не успеет, да скорей же, скорей…
Вот и дом. Сонное царство. Лифт ползет вниз. Ползет нескончаемо долго, жирной светящейся гусеницей. Равич уже взбежал по пролету лестницы, но опомнился, повернул. Лифт, даже такой медленный, все равно быстрее.
О, эти игрушки-клетушки парижских лифтов! Словно пеналы камер-одиночек, обшарпанные, трясучие, гремучие, при этом открытые со всех сторон, – только пол, редкие прутья ограждения, одна лампочка вполнакала, другая мигает на последнем издыхании, наконец-то верхний этаж. Он раздвинул решетку, позвонил.
Открыла сама Жоан. Равич впился в нее глазами – ни крови, ни синяков. Лицо нормальное, вообще ничего.
– Что случилось? – выпалил он. – Где…
– Равич! Ты приехал!
– Где… Ты что-то натворила?
Она посторонилась, пропуская его в квартиру. Он вошел. Огляделся. Никого.
– Где? В спальне?
– Что? – не поняла она.
– У тебя в спальне кто-то? Есть там кто-нибудь?
– Да никого. С какой стати? – И, удивляясь его недоумению, добавила: – Зачем мне кто-то, когда я тебя жду?
Он все еще смотрел на нее. Стоит как ни в чем не бывало, цела-невредима, и даже улыбается.
– С чего ты вообще взял? – Она уже почти смеялась. – Равич! – усмехнулась она, и в тот же миг кровь ударила ему в лицо, словно пригоршня града: она решила, что он ревнует, и даже потешается над ним! Медицинская сумка на плече мгновенно налилась свинцом. Он поставил ее на стул.