– Аккуратнее! Столешница! Не поцарапайте! Это же полировка! Да осторожно, осторожно же!
Столешница была натерта до блеска. Судя по всему, это была одна из тех святынь, ради которых иные домохозяйки готовы пожертвовать жизнью. Заполошная Сельма носилась вокруг стола и двух грузчиков, которые с полнейшим безразличием поставили его на тротуар.
Столешница так и сияла на солнце. Сельма склонилась над столом с тряпкой в руках. Она нервно протирала углы. В столешнице, как в темном зеркале, смутно отражалось ее бледное лицо – словно кто-то из далеких предков взирал на нее из глубин тысячелетий.
Грузчики тем временем уже выносили буфет – тоже полированный, тоже красного дерева, тоже навощенный до блеска. Одно неловкое движение – и буфет с глухим стоном хрястнулся углом о дверной косяк.
Нет, Сельма Штерн не вскрикнула. Казалось, она окаменела, так и застыв с тряпкой в поднятой руке, с приоткрытым ртом, словно надумала заткнуть себе тряпкой рот, но так и не успела.
Йозеф Штерн, ее супруг, плюгавенький очкарик с отвисшей от страха челюстью, робко к ней приблизился.
– Сельмочка, дорогая…
Она на него даже не взглянула. Взгляд ее был устремлен в пустоту.
– Буфет…
– Ну, Сельмочка, дорогая. Зато у нас есть виза.
– Буфет моей мамы… Родительский буфет…
– Ну, Сельмочка. Подумаешь, царапина. Да какая там царапина, так, пустяки. Главное, у нас есть виза…
– Это останется. Это уже навсегда.
– Вот что, мадам, – окрысился грузчик, не разобрав по-немецки ни слова, но прекрасно понимая, о чем речь, – таскайте ваши рыдваны сами! Не я прорубал эту идиотскую дверь.
– Sale boches[38], – процедил другой.
Йозеф Штерн при этих словах внезапно распетушился.
– Мы вам не немцы! – запальчиво заявил он. – Мы эмигранты!
– Sale refugiés[39], – процедил грузчик.
– Видишь, Сельмочка, что мы от этого имеем, – застонал Штерн. – И что нам таки теперь прикажешь делать? И сколько мы уже всего натерпелись из-за твоего красного дерева! Из Кобленца опоздали уехать на четыре месяца, потому что ты с мебелью расстаться не могла! Одного налога за выезд из рейха на восемнадцать тысяч марок больше заплатили! А теперь мы торчим с этой клятой мебелью посреди улицы, а пароход ждать не будет!
Озадаченно склонив голову набок, он воззрился на Морозова.
– Ну что теперь делать? – посетовал он. – Sale boches! Sale refugiés! Объясни я ему сейчас, что мы евреи, он только и скажет: «Sale juifs»[40], и тогда вообще всему хана.
– Денег ему дайте, – посоветовал Морозов.
– Денег? Да он швырнет их мне в лицо!
– Вот уж нет, – возразил Равич. – Он для того и ругается: цену набивает.
– Но я не так воспитан! Меня оскорбляют, а я же еще и плати!
– Ну, настоящее оскорбление – это когда оскорбляют вас лично, – заявил Морозов. – А это так, вообще. Оскорбите его в ответ, унизив его чаевыми.
Тень улыбки мелькнула в глазах Штерна.
– Пожалуй, – сказал он, глядя на Морозова. – Пожалуй.
Он достал из бумажника несколько купюр и протянул грузчикам. Те взяли, всем видом изобразив крайнее презрение. А Штерн, всем видом изобразив презрение еще большее, сунул бумажник обратно в карман. Лениво осмотревшись, грузчики с неохотой взялись за обюссоновские кресла. Буфет они из принципа игнорировали и погрузили в самую последнюю очередь. Поднимая его в фургон, они его накренили и правой стороной задели за борт кузова. Сельма дернулась, но ничего не сказала. Сам Штерн ни на жену, ни на погрузку уже не смотрел: он в который раз проверял свои бумаги и визы.
– Нет зрелища более жалкого, чем мебель, выставленная на улицу, – изрек Морозов.
На очереди были теперь вещи семьи Вагнер. Несколько стульев, кровать, и вправду смотревшаяся посреди улицы неприкаянно и убого до неприличия. Два чемодана с наклейками: Виареджио, Гранд-отель Гардоне, отель Адлон, Берлин. Вращающееся зеркало в позолоченной раме испуганно отражало улицу и дома. Кухонная утварь, которую вообще непонятно зачем тащить в Америку.
– Родственники, – объясняла всем и каждому Леони Вагнер. – Это все родственники из Чикаго, они нам помогли. Денег прислали и визу выхлопотали. Только гостевую. Потом в Мексику придется перебираться. Родственники. У нас родственники там.
Ей было неловко. Под взглядами остающихся она чувствовала себя дезертиром. Ей хотелось как можно скорее уехать. Она сама помогала грузить вещи в фургон. Лишь бы скорее в машину, лишь бы за угол – только тогда она вздохнет с облегчением. Но ведь сразу же новые страхи накатят. Не отменят ли отплытие? Разрешат ли в Америке сойти на берег? А вдруг назад отправят? Страхам не было конца. И так уже годы.
У холостяка Штольца, кроме книг, и вещей-то почти не было. Один чемодан, все остальное – библиотека. Инкунабулы, раритеты, новые книги. Рыжий, весь обросший, встрепанный, он стоял молча.
Между тем постояльцев из числа остающихся набиралось перед входом все больше. Почти все хранили молчание. Разглядывали пожитки, смотрели на фургон.
Наконец все погрузили.
– Ну, до свидания, – смущенно сказала Леони Вагнер. – Или гуд бай. – Она нервно засмеялась. – Или адьё. Теперь даже и не знаешь, как попрощаться. – Она заглядывала остающимся в глаза, пожимала кому-то руки. – Родственники у нас там, – приговаривала она. – Родственники. Самим-то нам бы ни в жизнь… – Вскоре она и вовсе умолкла.
Доктор Эрнст Зайденбаум дружески похлопал ее по плечу.
– Не переживайте. Кому-то везет, кому-то не очень.
– Большинству – не очень, – проронил эмигрант Визенхоф. – Жизнь есть жизнь. Счастливого пути.
Йозеф Штерн попрощался с Равичем, Морозовым и остальными. Счастливая улыбка афериста, только что обналичившего в банке поддельный чек, не сходила с его уст.
– Кто знает, как оно все обернется. Может, и после «Интернасьоналя» еще выпадет свидеться.
Сельма Штерн уже сидела в машине. Холостяк Штольц прощаться не стал. Виза и билет у него были только до Португалии. Слишком незначительный повод, чтобы разводить сантименты. Когда фургон тронулся, он лишь вяло махнул рукой.
Оставшиеся все еще стояли у входа, понурым видом напоминая стайку кур под дождем.
– Пошли! – бросил Морозов Равичу. – «Катакомба» ждет! Тут без кальвадоса не обойтись.
Едва они успели сесть, как в подвал ввалились остальные. Их внесло, как палую листву порывом осеннего ветра. Двое раввинов, бледные, с жидкими бороденками, Визенхоф, Рут Гольдберг, шахматный автомат Финкенштайн, фаталист Зайденбаум, сколько-то супружеских пар, шестеро-семеро детишек, собиратель импрессионистов Розенфельд (он все еще так и не уехал), пара-тройка подростков и несколько совсем уж дряхлых стариков и старух.
Для ужина было еще рановато, но, похоже, возвращаться в тишину и унылое одиночество гостиничного номера никому не хотелось. Вот они и собрались вместе. Тихие, пришибленные, покорные своей участи. Они уже столько горя хлебнули – им почти все было безразлично.
– Аристократия отчалила, – изрек Зайденбаум. – Отныне у нас здесь общая камера смертников или приговоренных пожизненно. Избранный народ! Любимцы Иеговы к погромам готовы! Да здравствует жизнь!
– Как-никак есть еще Испания, – буркнул Финкенштайн, расставляя на доске фигуры: перед ним на столе лежало шахматное приложение газеты «Матэн».
– Ну конечно, Испания. Там фашисты спешат расцеловать всех евреев прямо на границе.
Официантка, расторопная толстуха, принесла кальвадос. Зайденбаум нацепил пенсне.
– Большинство из нас даже на это не способны, – пророкотал он. – Напиться и то не умеем. Хотя бы на одну ночь залить свою тоску-печаль. Даже этого не умеем. Жалкие потомки Агасфера. Впрочем, тут и вечный скиталец впал бы в отчаяние: нынче, без бумаг и виз, он бы далеко не ушел.
– Так выпейте с нами, – предложил Морозов. – Кальвадос отличный. Слава Богу, хозяйка еще не распробовала. Иначе наверняка бы уже задрала цену.
Зайденбаум покачал головой:
– Я не пью.
Равич наблюдал за странным небритым человеком, который то и дело вытаскивал из кармана зеркальце и нервно в него смотрелся.
– Это кто? – спросил он у Зайденбаума. – Раньше я его здесь не видел.
Зайденбаум скривил губы в улыбке.
– Это новый Аарон Гольдберг.
– Что? Неужто эта веселая вдова так быстро выскочила замуж?
– Да нет. Просто продала ему паспорт старика Гольдберга. Две тысячи франков. Но вот незадача: у Гольдберга была седая борода. Теперь новый Гольдберг срочно отращивает себе такую же. Чтобы было, как на паспортной фотографии. Видите, он то и дело ее пощипывает. Пока бороды похожей не заведет, паспортом пользоваться не рискует. Вступил в гонку со временем.
Равич все еще смотрел на мужчину, который нервно теребил свою жидкую щетину, мысленно сверяя ее с чужим паспортом.
– Всегда же можно сказать, мол, бороду огнем спалило.
– А что, неплохая идея. Я ему передам. – Сняв пенсне, Зайденбаум покачал его на пальце. – Вообще-то там жуть что творится, – добавил он с усмешкой. – Две недели назад это была всего лишь выгодная сделка. А сейчас Визенхоф уже ревнует, а Рут Гольдберг в крайнем затруднении. Вот она – нечистая сила документа! По бумагам-то получается, что он ей муж.
Он встал и направился к столику новоиспеченного Аарона Гольдберга.
– Нечистая сила документа – это мне нравится, – одобрил Морозов. – Что сегодня делаешь?
– Сегодня вечером Кэте Хэгстрем отплывает в Америку на «Нормандии». Везу ее в Шербур. На ее машине. Потом на той же машине обратно, отгоню в гараж. Кэте ее продала хозяину гаража.
– А дорогу она осилит?
– Конечно. Ей уже ничто повредить не может. К тому же на корабле хороший врач. А в Нью-Йорке… – Он передернул плечами.
В «катакомбе» стояла затхлая, мертвая духота. Окон в подвале не было. Под запыленной искусственной пальмой сидела пожилая супружеская чета. Оба были просто убиты горем, которое окружало их, словно стеной. Сидели неподвижно, молча взявшись за руки; казалось, им никогда уже не подняться.