— Как мне не хватало тебя, друг, — сознался он. — Давно тянуло услышать твой голос. И вот…
— Это не случайная встреча, Георгий, — сказал Ной. — Я должен послушать вашего гостя. Парвус недаром остановился в Софии проездом из Константинополя в Германию. Уж мне-то можно верить, я знаю обстановку в Константинополе. На собственной шкуре испытал. Будьте с ним осторожны!
— Не беспокойся, он не встретит у нас сочувствия.
— Кажется, Парвус собирается говорить по-русски. Хочу записать все слово в слово. Наш товарищ в Швейцарии по-прежнему проявляет интерес к Балканам. Кстати, получил очередную почту, если интересуешься…
— Ной, за ночь прочту, утром зайди наверх, — Георгий указал глазами на потолок и сунул переданную Ноем пачку газет в карман пиджака.
Они сели в зале рядом, неподалеку от трибуны.
— Где Люба? — тихо спросил Ной.
— Врачи приговорили ее к покою, — сказал Георгий. — Произошло самое тяжкое…
— Да, невероятно тяжкое, — подтвердил Ной. — Я не так уж хорошо знаю ее, но все-таки достаточно для того, чтобы понять это.
— Она говорит, — сказал Георгий, — что не хочет отрывать меня от дела своей болезнью, что ей лучше уехать.
— Понимаю ее, мужественная женщина. Но… Права ли она? Не знаю, каждый решает по-своему. И все ж… — Ной прямо взглянул в глаза друга, — Георгий, она имеет право решать. Впрочем, каждый решает по-своему.
Георгий хмуро спросил:
— По-твоему, я должен согласиться?
— Настоящее, подлинное человеческое счастье — в непрестанной борьбе, — загораясь, произнес Ной. — Ты должен найти силы остаться борцом, как, бы она ни решила поступить. Другого она тебе не простит. — Ной положил свою горячую ладонь на руку Георгия. — Я верю в твои силы, Георгий.
На трибуну поднялся Кирков. За ним шел тучный, подвижной человек. Маленькие глазки гостя оживленно оглядывали собравшихся. Все на лице его было в движении: и полные губы, то и дело расплывавшиеся в любезной улыбке, и налитые здоровьем щеки с ямочками, и тонкие, словно выщипанные, брови. Ной вынул из кармана карандаш и пачку линованных сверху вниз листов, выдранных, видимо, из конторской книги, и приготовился записывать.
Парвус говорил по-русски, Кирков переводил на болгарский. «Интернационал и война» — так озаглавил свое выступление докладчик. Вскоре стало ясно, что выступление Парвуса ничего общего не имеет с названной им темой. Он поносил русскую социал-демократию, говорил, что она не помнит Девятое января и что тени и муки борцов за свободу России зовут немцев освобождать русскую демократию…
— Наивозмутительно и подло, — тихо процедил сквозь зубы Буачидзе, не в силах сдержаться и продолжая быстро записывать слова «освободителя России». — Чего можно еще ожидать от этой туши!
Все полтора часа Парвус призывал болгарских социал-демократов и Болгарию участвовать в войне на стороне Германии…
Не испытанное прежде волнение охватило меня, когда я увидел в Центральном партийном архиве Института марксизма-ленинизма в Москве письма Ноя Буачидзе Ленину. Они писались в Софии в конце 1914 и в 1915 году и регулярно приходили к Ленину в Швейцарию. Посеревшие от времени листы конторской книги и графленные в крупную клетку тетрадные странички густо покрывали написанные мелким, неразборчивым почерком строки.
Представилось, с какой нервной быстротой, иногда пропуская буквы или запятые, исписывал Ной многие страницы, торопясь поскорее сообщить Ленину о реферате Парвуса. Содержание его было изложено почти дословно и резко прокомментировано. В других письмах Ной спрашивал совета ЦК РСДРП по национальному вопросу, сообщал лично Ленину о положении в социал-демократических партиях Румынии, Греции, Сербии. Смелый и преданный революционным идеям грузин по национальности, российский социал-демократ и большевик по убеждениям, как он сам себя называл, проникал нелегально в Балканские страны, чтобы как можно обстоятельнее ответить на вопросы Ленина.
В одном из писем Ноя оказались и такие строки: «Масса везде с нами, но из лидеров только на Благоева, Димитрова… можем всегда и везде вполне рассчитывать».
Многое сказало мне это свидетельство большевика, дошедшее к нам из того бурного военного времени, которое отделяли всего два с лишним года от Октябрьской социалистической революции…
В конце «реферата», вытирая платочком капли пота на острых залысинах, Парвус прокричал:
— Объединение демократических стран против России — вот наша задача, вот историческая заслуга германской социал-демократии перед всей Европой!
В зале раздался откровенный смех, все задвигали стульями, громко заговорили.
У выхода к Георгию и Ною подошел Иван, приехавший на доклад из Перника.
— Дрянной человек, — сказал Иван. — Его могли побить, если бы нас не предупредили, что надо сохранять спокойствие.
На улице Буачидзе сказал Георгию:
— Его не побили только по партийной дисциплине. — Буачидзе зло рассмеялся. — Прекрасное продолжение нашего разговора; если уйдем мы, наше место займут агитаторы за уничтожение человечества и мировой культуры.
— Нет, вечный бой!.. — решительно сказал Георгий, отрываясь от своих дум.
— Вечный бой! — с силой повторил Ной.
Спустя месяц оба они были на всебалканском митинге, созванном «тесняками» вместе с румынскими и сербскими социал-демократами в Софии. Ной опять записывал выступления ораторов, слушая, как Дед говорил о братской солидарности с большевистскими социал-демократическими депутатами Думы, которые были осуждены на пожизненную каторгу в Сибири «хулиганствующим царизмом».
Осенью Ной передал Георгию брошюру Ленина «Социализм и война» в издании редакции газеты «Социал-демократ».
— Читай, — сказал он. — Тут и о болгарских товарищах есть кое-что.
Они сидели в канцелярии синдикального союза. Георгий взял брошюру, начал просматривать. Вскоре он уже впился глазами в текст, позабыв о друге. Ной не мешал, догадывался, что испытывает сейчас Георгий. Лицо Георгия стало сосредоточенным, торжествующая улыбка осветила его и придала ему какую-то особенную живость и силу.
«И парламентаризм признают наши товарищи из РСДР Фракции, — читал Георгий, — признают болгарские, итальянские товарищи, порвавшие с шовинистами. Парламентаризм парламентаризму рознь… Парламентская деятельность одних приводит их на министерские кресла, парламентская деятельность других приводит их — в тюрьму, в ссылку, на каторгу. Одни служат буржуазии, другие — пролетариату. Одни — социал-империалисты. Другие — революционные марксисты».
— Мы на правильной дороге, — сказал Георгий, отрываясь от брошюры, — вот это для меня очень важно.
Георгий был прав. Вскоре после этого, в сентябре, на международную конференцию социалистов-интернационалистов в Швейцарии, в деревеньке Циммервальд, поехал Коларов. Потом он рассказывал, как познакомился с Лениным. На одной из дорожек Циммервальда делегаты увидели Ленина с рюкзаком за плечами, он возвращался с гор, где перед этим отдыхал. На конференции Коларов изложил интернационалистскую позицию Балканской социал-демократической федерации, рассказал о борьбе тесняков против войны. «Когда я говорил, — вспоминал Коларов, — я заметил, что Ленин слушал с особым интересом… Насколько заинтересовала Лепина эта часть моего доклада, видно из того, что, сидя рядом со мной, он передал мне записку, в которой спрашивал: «Как вы думаете, можно ли работать в армии, в окопах?»»
Антивоенная деятельность тесняков нашла поддержку Ленина и группы революционных интернационалистов. Да и в самом деле, на год с лишним было задержано вступление Болгарин в войну на стороне Германии. Лишь в октябре 1915 года болгарогерманские войска совместно с австро-венгерскими оккупировали Сербию и Черногорию.
Той же осенью у софийского почтамта Ноя арестовали. Через третьих лиц Георгий узнал, что связь Буачидзе-Гурули, как он все еще назывался по паспорту, — с «тесными» социалистами не доказана. Ной опять выиграл поединок со следователем. Все-таки подозрительного иностранца выслали в Швейцарию. Георгий понимал, почему Ной избрал Швейцарию — там был Ленин.
XV
Почти через год теплым летним вечером Георгий и Люба возвращались из ресторана неподалеку от центральной улицы Марии-Луизы — места встреч деятелей партии, художников, писателей. Люба шла молча, погруженная в свои мысли. Когда-то она познакомилась в этом ресторане с Мастером и его женой — тоже партийным работником — Тиной, с Благоевым, с другими товарищами Георгия. Здесь же она встретила «синдикального врача» Елену. Сегодня Люба в душе прощалась с ними, прощалась с непринужденной обстановкой вечерних бесед, когда каждый юнец по неписаным традициям мог вступить в спор с признанным бойцом партии.
Она прощалась со всей той жизнью, которой жила много лет. За этот военный год у нее созрело твердое решение уехать и тем освободить Георгия от забот о своем здоровье. Она видела, как тяжело ему разрываться между работой для партии, которая с началом войны требовала от него всех сил, и заботами о ней, Любе, о ее лечении, думами о ее тяжкой судьбе. Надо набраться мужества и уехать на родину — теперь туда можно проехать, Сербия оккупирована.
— Георгий, — произнесла Люба, шагая подле него по темным улочкам, — мне тяжко говорить, но я все обдумала и должна сказать… — Она заметила, с какой тревогой посмотрел на нее Георгий. Ей трудно было продолжать.
Георгий, наверное, почувствовал ее состояние и сказал, как бы ободряя ее:
— Говори, я слушаю.
Ей даже показалось, что он ждал разговора, готовился к нему.
— Я должна уехать, — сказала Люба.
Георгий остановился на темной улице и молча смотрел ей в глаза.
— В чем бы я ни был виноват перед тобой, ты этого не сделаешь, — сказал он, отступая от нее.
— Ты ни в чем не виноват… Пойдем.
Некоторое время они шли молча. Люба снова заговорила:
— Врачи запретили мне работу. И стихи я не могу писать… Не знаю отчего. Может быть, для этого надо все время гореть, как и ты, а может быть, потому, что я давно оставила поэзию. У меня не хватало ни сил, ни времени для стихов и для тебя, и я выбрала тебя. А наверное, все-таки, я не должна была бросать ни тебя, ни стихов. Лучше бы совсем сгореть, чем сейчас…