Трижды приговоренный… Повесть о Георгии Димитрове — страница 14 из 62

Георгий молчал. Любе показалось, что только сейчас он начинает осознавать смысл ее слов. Его рука, на которую она опиралась, перестала быть неестественно напрягшейся.

— Милая Люба, что же нам теперь делать? — сказал Георгий, осторожно пожимая ее пальцы.

— Мне надо уехать, — сказала Люба.

— Моя Люба! Мне казалось, что я знаю тебя, а я все-таки не знал. Как ты будешь жить там?

— Я привыкла жить самостоятельно. Ты ведь знаешь, у меня не было родного дома. От тетки ушла с тринадцати лет, зарабатывала себе на хлеб. Потом Белград, Вена, работа белошвейкой на богатых господ… В Белград приехала в поисках работы совсем девочкой. Тот человек, который стал моим первым мужем, — я знаю, тебе всегда неприятно, когда я вспоминаю о нем, но сегодня я должна сказать, — он хотел сделать из меня послушную домашнюю работницу, и я не вытерпела. Ушла от него через несколько месяцев, хотя мне и некуда было идти. Я скиталась

всю молодость, так ясе как скиталась и ваша семья, и другие бедняки. Не обвиняй себя в том, что ты не понимал меня. Зачем эти мучения? Просто мне не привыкать скитаться — вот в чем дело…

Они долго молчали, шагая рядом, и со стороны могло показаться, что в этот поздний час идут по пустынным, темным улицам города двое влюбленных. Впрочем, так оно и было.

— Я никогда не примирюсь… Ты можешь уехать, но ты не в силах заставить забыть себя.

— Георгий, я думала, что ты поймешь меня и поможешь мне быть сильной. А ты…

— Хорошо, уезжай, — воскликнул Георгий. — Я верю, что ты иначе не можешь. Но ты совершаешь ошибку и рано или поздно поймешь это. Ты вернешься! — сказал он. — Ты не сможешь не вернуться!

Они долго шли молча. Наконец Люба сказала:

— Может быть, я окрепну немного, снова смогу работать и тогда приеду…

Люба уехала через два дня. Она ничего не сказала ни «синдикальному врачу» Елене, ни своим знакомым и товарищам по прежней партийной работе. Прощаясь с матерью, она увидела в ее глазах такую невысказанную горечь и скорбь, что едва не расплакалась.

С отъездом Любы во дворике подле старой лозы стало совсем тихо. Георгий по-прежнему уходил рано утром и возвращался к вечеру усталым и молчаливым. Даже Еленка притихла и, приходя из гимназии, забивалась в гущу кустов с книгой в руках.

Здесь ее однажды и разыскал Георгий.

— Хочешь пойти со мной в ресторан? — спросил он, с улыбкой оглядывая девочку, как-то неожиданно для него вытянувшуюся. Вечно занятый своими делами, он и не заметил, как она повзрослела.

Еленка вскочила.

— Со мной в ресторан? — воскликнула она, подняв на брата вопрошающие глаза.

— А почему же нет! Ты совсем большая. Смотри, платье тебе стало коротко.

— У меня есть другое, школьное. А в какой ресторан? В этот, недалеко от нас?

— То не ресторан, Еленка, а обыкновенная корчма, — Георгий весело рассмеялся. — Мы пойдем с тобой в настоящий, около улицы Марии-Луизы. — Улыбка почему-то сбежала с его лица, глаза потемнели.

— В тот, куда вы ходили с Любой? — вырвалось у Еленки.

Георгий молча опустил глаза. «Наша Еленка стала совсем взрослой, — подумал он, — все понимает!»

— Да, в тот… — подтвердил он, и боль разлуки с Любой пронзила его с такой же силой, как на вокзале, когда поезд на его глазах неотвратимо все дальше и дальше увозил ее.

Они пришли в ресторан около восьми вечера. Многие столики были уже заняты. Веселый гул стоял в зале, огни люстр празднично сверкали, заливая все вокруг ровным ярким светом. Еленка остановилась около двери, не смея сделать ни шагу. Глаза ее искрились, она сжимала кулачок у едва определившейся груди. Георгий с доброй улыбкой наблюдал за ней.

— Прошу, — сказал он, уступая ей дорогу и жестом приглашая следовать вперед.

Их увидели, заулыбались. Какой контраст: совсем юная, ослепленная блеском огней девушка и прекрасно владеющий собой, модно одетый, с элегантной бородой господин!

Они прошли в глубину зала.

— Здесь, — сказал он, останавливая свою спутницу перед свободным столиком. — Прошу, — он отодвинул кресло, приглашая сестру сесть.

Еленка подняла глаза.

— Вы с ней сидели за этим столиком?

— Ты — на ее месте, — сказал Георгий.

Заметив Георгия, к ним спешил официант. Это был поживший на свете человек с вышколенными манерами. Георгий знал его — он всегда обслуживал их с Любой — и раскланялся с ним, как со старым знакомым.

— Вы сегодня устало выглядите, — сказал официант, отвечая на поклон, — желаю вам отдохнуть у нас вместе с вашей дамой.

Он поклонился Еленке. Глаза его вдруг сузились, выражение лица стало холодным. Георгий заметил и, ему показалось, понял эту внезапную перемену: официант не ожидал увидеть вместо Любы другую. Приняв заказ, он еще раз с подчеркнутой холодностью поклонился. Георгий невольно следил за его поведением, проверяя догадку. Уходя, официант искоса глянул на клиента, и столько укора и презрения было во взгляде пожилого человека, привыкшего сдерживать проявление своих чувств, что Георгий отвел глаза. Горечь и негодование на этого человека, посмевшего заподозрить Георгия в том, что он променял Любу на молоденькую девчонку, охватили его. Он заставил себя подавить волнение и взглянул на Еленку. Девочка с бледным, напрягшимся лицом, смотрела на него.

— Уйдем отсюда… — прошептала она.

Георгий нахмурился и ничего не ответил. Они молча дождались официанта с заказанными блюдами, молча поели и, торопливо пробираясь между столиками, вышли на улицу.

XVI

На следующий день Георгий появился в залитом электрическим светом зале Народного собрания таким, как всегда: его спутавшиеся волосы были откинуты назад, он шел, раздаривая улыбки немногочисленным друзьям. Все должно быть, как всегда! Он знал, что его появление в зале Народного собрания не проходит незамеченным. Пристальнее всего за ним следили враги. Их большинство, в этом зале с дубовыми креслами и стенами, отделанными дубом. Он ловил на себе внешне безразличные взгляды, но всякий раз кому-нибудь изменяло хладнокровие, и в толпе добротно одетых людей нет-нет да и блеснут полные ярости глаза… Здесь нельзя показать своей слабости. Никто не должен догадаться, что у пего на душе, никто не должен увидеть в его глазах ни слез, ни горя, ни отчаяния. Как бы ни кровоточило сердце — самое обыкновенное человеческое сердце, — все должны быть уверены, что Димитров пришел драться. Только драться! И другим войти сюда он не может, не имеет права и никогда не войдет.

Вечером, вернувшись из Народного собрания, Георгий опустился в кресло за рабочим столом. Все в нем продолжало еще кипеть. Его отсутствующий взгляд скользнул по толстой конторской книге, лежавшей на столе: список книг домашней библиотеки. Его место на книжной полке. Люба — кто же еще? — положила его на стол.

Он машинально открыл книгу. В глаза бросились написанные свежими чернилами почерком Любы строчки. Названия новых книг. Вот в чем дело: перед тем как уехать, она приводила в порядок книги… Он листал пожелтевшие страницы, перечитывал старые записи, сделанные ее рукой по-немецки. Вот как это было: они сидели рядом, перебирали купленные книги. Люба помогала переводить немецкий текст.

Он вскочил. Не осознавая того, он громко заговорил:

— Где ты сейчас? Где? Да вернись же, твое место здесь!

Он сжал ладонями лоб и, упав в кресло и застонав, уткнулся головой в раскрытую конторскую книгу.

Шарканье туфель по ступенькам, донесшееся снаружи, едва достигло его сознания. Он скорее почувствовал, чем услышал, что кто-то вошел в комнату. В дверях стояла мать, придерживая сухонькой рукой края накинутого на плечи теплого клетчатого платка. Светлые глаза ее смотрели с тревогой и покорностью, словно она просила прощения за то, что не смогла пересилить себя и пришла к сыну. Казалось, будто сейчас она опустит глаза и начнет робко оправдываться, просить извинения за свою назойливость. Но она не склонила головы и не опустила глаз. Взгляд ее как-то неуловимо изменился, в нем уже не было ни тревоги, ни покорности.

— Ты опять пишешь ночью… — спокойно, ровным голосом произнесла мать, точно она не видела, как только что голова сына безвольно лежала на книге. — Разве тебе не хватает дня? — ворчливо продолжала она, не желая замечать слез в его глазах.

Мать прошла через комнату и присела на край стула около окна. Рука ее с бугристыми синими про жилками вен продолжала сжимать края платка. Она молча, строго и спокойно смотрела на сына.

Георгий глубоко вздохнул. Давно позабытое детское чувство всесилия матери, полноты ее справедливости, неистощимости материнской доброты и нежности охватило его. Он быстро встал, поставил у ног матери низенькую скамеечку и, опустившись на нее и обхватив мать руками, уткнулся головой в ее колени, как, бывало, когда-то давно, в детстве. Высохшие, но все еще сильные руки матери стали перебирать его спутавшиеся волосы, приводя их в порядок, как делали это, когда он был ребенком. Сын и мать долго сидели так, не произнося ни слова.

Георгий тяжело поднялся со скамеечки. Он расправил плечи, глубоко вобрал в себя воздух и пошел к своему месту за столом. Он опустился в кресло и, не тая своих чувств, с любовью смотрел на мать. Она заметно постарела с тех пор, как погиб Коста-дин. Прибавилось морщинок у глаз и около губ. Но и лицо, и глаза ее, некогда исполненные особенной, яркой и светлой красоты, свойственной горянкам, по-прежнему привлекали живостью выражения, лаской и умом.

— Ты хочешь так поздно работать? — спросила мать.

— Я должен завтра выступать на митинге, — ответил он. — Я не могу просто так говорить перед людьми, которые придут меня слушать, мне надо подготовиться.

Мать слушала его, сжав тонкие губы, едва приметно по-старчески покачивая головой и не отрывая строгого взгляда от его лица.

— Ты пропадаешь весь день, — сказала мать, — а потом приходишь ночью и садишься за работу. Точно ты живешь у чужих. Я готовлю тебе еду, но она стынет и становится невкусной, потому что тебя нет с утра до ночи. Разве ты забыл, что у тебя свой дом, и своя семья, и что ты старший мужчина в семье?