Трижды приговоренный… Повесть о Георгии Димитрове — страница 16 из 62

Не раз читали матери его письма…

Сидя на коленях у сундучка, она медленно шептала запомнившиеся из письма слова:

— …Я ни о чем не жалею, хотя я и ничего в жизни еще не узнал, кроме страдания со дня своего рождения… — Мать скорбно поджала губы и покачала головой, как бы соглашаясь со словами сына. — И как видно, в страданиях я кончу свою жизнь… — негромко продолжала мать, глядя куда-то в пространство и представляя себе листки письма с неровными косыми строчками. Она запнулась, не в силах овладеть собой, прижала к тонким губам стиснутые в кулаки свои пальцы, как будто хотела сдержать рыдания. Сколько раз, слушая эти строки письма, она испытывала непреодолимое желание положить к себе на колени голову Николы и разгладить его волосы, как она перебирала вчера ночью кудри Георгия. Сердце ее болело от сознания, что не может она приласкать сына и передать ему частицу своей силы и своей веры в милосердие бога.

Вновь губы ее почти беззвучно зашептали то, что она запомнила из письма.

— …Но я считаю, что счастлив, что страдаю за правду, и будь благословенна та звезда, которая указала мне путь к правде… — Мать судорожно вздохнула, эти слова сына чем-то напоминали ей библейские изречения. — По этому пути шло много молодых людей, — продолжала она вслух вспоминать письмо. — И они знали, что рано или поздно станут жертвами, погибнут за правду, но никто из этих храбрецов не отступил ни на шаг назад, хотя шел на верную смерть… Об одном тебя прошу: утешай мою милую мать. Пусть она не плачет, а гордится мною…

Письмо пришло несколько лет назад. А на коленях у нее лежит фотография, полученная совсем недавно. Мать до сих пор помнила веселый возглас почтальона, заглянувшего во дворик: «Для Параскевы Михайловой письмо из России!» Вместо того чтобы пойти, побежать к почтальону, она тогда в бессилии опустилась на скамеечку под лозой… Вот она, эта фотография, из конверта, поданного ей почтальоном. Мать смотрела в изможденное лицо сына, лежащего на дощатой кровати. Рядом с ним сидела женщина с девочкой на коленях, а другая девочка стояла подле нее. До самой земли поклонилась бы мать этой незнакомой женщине, уехавшей вместе с Николой в Сибирь и ставшей там его опорой, радостью, утешением. Велика и бескорыстна может быть любовь женщины.

Мать перевернула фотографию и, разглядывая строчки, написанные неверной рукой тяжелобольного сына, прочла по памяти:

— Моей дорогой матери посылаю этот портрет… Скоро мне придется проститься с этим миром… Как хочется хоть перед смертью тебя обнять… Тут ты увидишь моих милых детей и мою подругу. Очень мне хочется, чтобы они были с тобой…

С тех пор как пришла от сына фотография, мать, не сознаваясь даже самой себе, с гнетущим чувством ждала, когда еще раздастся голос почтальона: «Параскеве Михайловой письмо из России». То будет последнее его письмо.

Мать спрятала фотографию и тяжело поднялась с колен. Постояв над сундучком, она вдруг стала торопливо поправлять платок на голове, подтыкая под его край выбившиеся пряди волос. Потом вышла из своей комнатки, потушила огонь в очаге на кухне и решительно направилась к воротам.

XVIII

Мать шла по улице походкой занятого человека, который не может терять даром времени. В одном из переулков в центре города она разыскала дом, в котором жила Елена.

— Баба Параскева! — воскликнула Елена, отступая от порога. — Что-нибудь случилось?

Она взяла гостью под руку и провела в свою небольшую комнатку. Мать, опустившись на стул, расправила складки своей широкой юбки.

— Меня никто не просил заходить к тебе, я пришла сама, — сказала мать, — так подсказало мне мое материнское сердце. Один мой сын в Сибири, я ничего не могу для него сделать. Но у меня есть еще один сын, которому очень плохо. И я подумала, что должна помочь ему, хотя он и ни о чем меня не просил. — Мать смотрела на девушку своими светлыми добрыми глазами. — Елена, — произнесла она мягко и просительно, — приди поговори с Георгием, ему плохо, он страдает.

Елена тревожно наклонилась к гостье:

— Что с ним?

— Люба уехала в Сербию, это его мучает, — произнесла мать и, заметив, что девушка хочет что-то сказать, продолжала: — Подожди, выслушай меня. Мне трудно с ним говорить, я старею и не знаю вашей новой жизни. А ты молода, ты лучше поймешь Георгия, и он поймет тебя.

Елена остановила гостью, вновь прикоснувшись к сухощавой ее руке:

— Что ты говоришь, баба Параскева? Почему уехала Люба? Я ничего не понимаю.

Мать развела руками:

— Я сама не знаю. Одно только могу тебе сказать: Георгию плохо, он страдает. Пойди к нему.

— Люба уехала от Георгия! — воскликнула Елена и прикоснулась к губам тонкими пальцами, словно испугавшись тех слов, что вырвались у нее.

Мать тяжело вздохнула.

— Мы часто думаем, — медленно заговорила она, — что все люди живут так, как нам хочется, чтобы они жили. Но у каждого своя жизнь, она идет сама по себе, не спрашивая у нас совета. Много горя пало на мою голову, прежде чем я стала это понимать. Но я до сих пор не научилась склонять голову перед несчастьем. Может быть, бог когда-нибудь покарает меня за непокорность и непослушание… Ты должна пойти к Георгию, поговорить с ним…

Под взглядом матери Елена отвела глаза и приложила ладонь к горевшей щеке.

— Смогу ли я?.. — произнесла она, словно спрашивая сама себя. — Это совсем не дело врача.

— Ты дружила с Любой, — сказала мать, — он поверит тебе.

Елена закрыла лицо руками.

— Боже мой! — прошептала она. — Что же я, девчонка, могу сделать?

— Больше мне некого просить…

Елена долго молчала.

— Хорошо, — сказала она, — я пойду.

Елена пришла к нему вечером. На приветствие девушки он безразлично, молча качнул головой, словно не в силах был оторваться от своих дум. Уголки его плотно сжатых губ, едва прикрытых усами, были опущены, веки тяжело нависли над глазами. Большой сильный человек не хотел или не мог скрывать придавившее его горе.

Елена присела на стул напротив Георгия. Профессиональная привычка врача сдерживать свои чувства помогла ей в первые минуты подавить робость.

— Георгий, что с тобой такое, скажи? — спросила Елена и сама поразилась естественности своего голоса и спокойствию, звучавшему в нем. Может быть, в первый раз за те несколько лет, в течение которых она знала Георгия, она почувствовала, что уже перестала быть той несколько восторженной девочкой, какой приехала на родину из Женевы после окончания медицинского факультета. Она слепо отдавалась своему чувству, боготворила этого человека, преклонялась перед ним и все-таки не понимала его. Теперь выдуманный в ее девических грезах герой стал реальным, земным человеком, нуждавшимся в ее помощи.

— Ты слышишь меня, Георгий, что с тобой? — настойчиво повторила она и осторожно коснулась его плеча.

— Ничего… — ответил он.

— Где Люба? — Елена опять тронула его за плечо.

— Она ушла…

— Она придет! — вдруг сказала Елена.

Георгий медленно повернулся к девушке, посмотрел на нее каким-то странным взглядом, точно впервые увидал. Елена не опустила глаз.

— Откуда ты знаешь? — спросил он.

— Я тебе говорю, Георгий, она вернется. Я знаю, она вернется.

Георгий тяжело вздохнул и болезненно нахмурился. Потом бросил на нее косой, сверкнувший взгляд.

— Этим нельзя шутить, — пробурчал он.

— Ты похож сейчас на ребенка, — усмехаясь, сказала Елена. Ей вдруг захотелось потрепать его спутавшиеся, густые волосы.

— Девчонка! — воскликнул Георгий. — Когда ты научилась так разговаривать?

Елена сжалась, ей захотелось выскочить из комнаты. Она собрала все свое мужество.

— Как ты разговариваешь с женщиной!

Георгий насупился, засопел и повернулся к ней спиной, всем своим видом говоря, что не желает иметь с ней никакого дела. Вдруг он резко обернулся:

— Да говори же, в конце концов, что ты знаешь? Она тебе писала или ты разговаривала с ней перед отъездом?

Елена встала и начала медленно отступать к двери, растерянно глядя на него. Что она могла ему ответить? Она боялась расплакаться и расстроить его еще больше. Скорее уйти, скорее…

Георгий вскочил и быстро подошел к ней.

— Извини, Елена, — просто сказал он, — я веду себя и в самом деле глупо. Ну… я не буду больше. Сядь, пожалуйста, прошу тебя.

Елена стояла перед ним и молча слушала его извинения.

— Нет, я не останусь, — строго сказала она, в упор глядя на него. — Успокойся, возьми себя в руки, тогда мы поговорим. Я могу только сказать тебе еще раз: она вернется…

Я не выдумал отъезда Любы в Сербию ради «интересности» сюжета. Так действительно было.

У повести-документа есть свои законы рождения, не похожие на законы научно-исторического исследования. Иногда мне приходилось писать некоторые сцены, руководствуясь лишь побочными данными и впечатлениями от облика Димитрова, которые возникали после всего, что я прочитывал или слышал о нем от людей, хорошо его знавших.

Но и главные события и решающие конфликты характеров — не произвольная выдумка автора.

Нет, я не выдумал отъезда Любы. В записках старой коммунистки, ныне уже умершей Елены Кырклийской — той самой Елены, которая изображена в моей повести в пору, когда была молодой, яркой девушкой, я прочел следующие строки:

«Рассказывая о некоторых случаях из жизни Димитрова, я надеюсь, что помогу его биографу. С этой надеждой и верой в свежесть моих воспоминаний я начинаю…

…Однажды после обеда в пятницу, когда я уже несколько дней не видела Димитрова и спрашивала себя, куда он мог деться, ко мне пришла баба Параскева. Она была встревожена. Она сказала:

— Елена, пойди посмотри Георгия, ему плохо, он страдает.

— Что с ним?

— Люба уехала в Сербию, это его мучает.

Я нашла Димитрова сидящим перед фотографией Любы, он был задумчив, и в глазах его были слезы.

Я спросила:

— Георгий, что с тобой, скажи мне?..»

Читая этот удивительный человеческий документ, я, может быть, впервые по-настоящему понял, как сложны были души всех этих людей и с какой беспощадной честностью относ