Трижды приговоренный… Повесть о Георгии Димитрове — страница 18 из 62

Давно ожидаемое и все-таки неожиданное событие изменило наладившееся было течение жизни: зимой, в самом конце года, из России пришло известие о смерти Николы в сибирской ссылке. Роковым стал этот 1916 год. Не успевала утихнуть боль в семье от одного несчастья, как разражалась новая беда. Точно какой-то злой дух витал над домиком в рабочем квартале Софии подле старой лозы.

Мать не вскрикнула и не заплакала, когда Георгий прочел ей извещение о смерти Николы. Только как-то вся сжалась.

Георгий в этот вечер долго смотрел на фотографию Николы, снятую в те годы, когда брат жил вместе с семьей. Таким его и помнил: полным жизни, внутренней силы и прирожденной гордости.

На другой день мать вышла в кухоньку простоволосая, без платка, с изможденным, посеревшим лицом, на котором темнели полукружия под мертвеннонеподвижными глазами. Георгий, увидев ее, чуть не вскрикнул. Волосы матери за одну ночь покрылись белесыми полосами. Она заметила взгляд сына, коснулась волос ладонью и быстро ушла в свою комнатку. Вскоре она опять появилась в черном, туго повязанном платке на голове. Потом, в кухоньке, согнувшись над тазом, молча принялась за стирку, а кончив стирать, стала готовить обед, и никто не видел, чтобы она присела хоть на минуту.

Так начался для семьи новый, 1917 год. Нервный подъем охватил «Любу, болезнь ее как будто на время отступила. Ей приходилось думать не только о своем здоровье. Она видела то, чего не могли заметить другие: горе надломило Георгия, приглушило в нем свойственное ему ощущение неодолимости жизни. Многим, наверное, Георгий казался таким же, как всегда. Его речи и реплики в Народном собрании вызывали, как и прежде, гнев правых депутатов. Он работал с утра до вечера, появлялся на митингах. Все, как прежде…

Но Люба не могла обмануться. Борьба с самим coбой не давала покоя в душе. Он стал странно молчаливым и сдержанным. Люба не пыталась его утешать. Георгий сейчас нуждался в другом. Пока его не было дома, Люба, нарушая предписания врачей, уходила в семьи рабочих, как делала это и прежде, до болезни, говорила с работницами о причинах, породивших войну, неграмотным помогала писать мужьям на фронт, обшивала детей… Она видела, как оживают глаза Георгия, когда по. вечерам она рассказывала о своих беседах с работницами.

Вскоре Люба поняла, что ему труднее, чем ей казалось.

Однажды вечером — это было в феврале, когда на вершине Витоши еще тускло поблескивал ледяной панцирь, а внизу, в городе, снега уже не было и кое-где днем бежали ручьи, — Георгий сказал ей:

— Я уже перестал верить, что мы когда-нибудь заживем спокойной жизнью. Не могу видеть тебя усталой и не могу решиться обречь тебя на покой, который может оказаться гибельнее усталости. Что делать?

— Я ни в чем тебя не виню, — сказала Люба. — Я сама решила возобновить работу, ты знаешь. Елена не возражает против моих занятий.

— Только это немного успокаивает. Но иногда мне кажется, что ты горишь, как факел на ветру, и тебя хватит ненадолго.

— Георгий, — тихо сказала Люба, — перестань мучиться. Я хочу быть рядом с тобой потому, что тебе сейчас хуже, чем мне. Это так просто понять.

— Последнее время мне не дает покоя одна мысль, — заговорил Георгий. — Иногда мне кажется, что человеческая жизнь слишком коротка и что человек, даже если он избежит насильственной смерти, не в состоянии все-таки дожить до того момента, когда осуществятся его самые далекие и самые дорогие ему мечты и станет реальным фактом то, за что он всю жизнь боролся и страдал, чему радовался в своих раздумьях о грядущем. Чем же должен жить человек, в чем его счастье? А может, оно в том, чтобы не ощущать себя закончившим путь? Понимаешь: всегда быть в пути. Всегда!

Люба как-то затаившись слушала Георгия. Через десять лет совместной жизни этот уже сложившийся, зрелый человек раскрывался перед пей новой своей стороной. Она понимала, что Георгий говорит ей то, что было глубоко запрятано в его душе, что не давало ему покоя, вероятно, внутренне ослабляло и мучило его после известия о смерти брата.

— Ну, а если у человека все кончено, — как-то неожиданно, против воли вырвалось у Любы, — и он, хотя бы время от времени, это сознает?

— Это ужасно! — воскликнул Георгий. — Ужасно!

Он, наверное, не понял, что Люба говорила о самой себе.

— Ты прав: надо всегда быть в пути, — поспешно сказала Люба, боясь, что он все-таки поймет. — До последних сил, — добавила она решительно.

Георгий молчал, и Люба не пыталась его беспокоить. Не сразу наступает душевное выздоровление, надо быть терпеливой…

В этот вечер к ним в верхние комнаты пришла мать. Остановившись у двери, она сказала:

— Я не буду вам мешать, я ненадолго…

Георгий усадил ее в кресло. «Матери трудно одной, пусть посидит с нами», — подумал он.

— У Николы осталась в Сибири жена, — заговорила мать, — и две девочки. Не можем ли мы пригласить их к нам в Болгарию и послать им денег на дорогу? Лиза будет где-нибудь работать. У меня хватит сил ухаживать за внучками.

— Ты верно решила, мама. — Георгий ласково смотрел на мать. — Мы непременно должны это сделать. Ты всегда в трудные дни приходишь всем на помощь. Спасибо тебе.

— Но это я должна благодарить тебя, — сказала мать, пожимая плечами. — Без тебя я не могла бы пригласить их, у меня нет денег им на дорогу…

Днем Люба пришла в канцелярию синдикального союза. Георгий встретил ее без удивления, без вопросов, подвинул папку и попросил проверить итог собранных членских взносов. Сам он принялся за составление ответов на письма рабочих. Он не упрекал Любу в нарушении предписанного врачами режима. Мог ли покой в это тягостное для семьи время принести кому-нибудь успокоение?

В середине дня, по обыкновению, появилась Елена с двумя чашечками кофе.

— Я не стала кричать через двор, — сказала она, — зимой холодно открывать окна. Погрейтесь, прошу вас.

Пришел Кирков, и Елена сбегала за третьей чашечкой. Кирков не удивился, что застал Любу вместе с Георгием. А может быть, лишь сделал вид, что не удивился. Он бросил на стол портфель, шляпу и подошел к Георгию.

— Ты слышал, какие вести идут из России? — и пристально посмотрел на него через стекла пенсне.

Георгий был благодарен Киркову за то, что он не заговорил о смерти брата. Этот чуткий человек понимает — словами не утолить человеческого горя. Но он заговорил о России, и это все равно напомнило о брате. Георгий смотрел в спокойные глаза Киркова и видел, что он тоже это понимает.

— Ты имеешь в виду положение на русско-германском фронте? — помедлив, спросил Георгий.

— Послушай, Георгий, я только что был в редакции и читал последние известия. Девяносто тысяч петроградских рабочих в середине февраля вышли на улицы, жены солдат громят хлебные лавки. Большевики прямо пишут в своих листовках, что настало время открытой борьбы. Но ведь это начало революции в России, где царь загнал, кажется, всех ему неугодных в сибирскую тайгу, расстрелял и повесил. Не напрасны жертвы, Георгий!

— Да, человеческая жизнь не так коротка, как может показаться, и вечный бой делает ее бесконечной, — продолжил мысль друга Георгий.

XXI

С каждым днем из России поступали новые сообщения. Многие из них были противоречивы или неясны. Георгий вчитывался в газетные строчки, стремясь выделить из потока новостей о русской революции, внезапно обрушившейся на мир, те, которым следовало верить. Почти каждый день он встречался с Дедом, Мастером, с редактором газеты «Работнически вестник» Христо Кабакчиевым, членом ЦК партии Василом Коларовым и другими товарищами по партии, и они горячо и шумно обсуждали русские дела.

В начале весны сообщения из России стали более определенными: в Петрограде остановились фабрики и заводы, встал трамвай, улицы затоплены рабочими демонстрациями, появились красные знамена, идут схватки с полицией… 26 февраля на Невском проспекте по приказу царя против демонстрантов били с крыш пулеметы… 27-го восстали и присоединились к петроградским рабочим несколько полков. Армия и народ брали приступом полицейские участки, захватывали правительственные учреждения. Образован Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов. По городу расклеены листовки: манифест Российской социал-демократической партии «Ко всем гражданам России» с призывом создать временное революционное правительство… Самодержавия в России больше нет.

Вместе с Благоевым Георгий подписал телеграмму Петроградскому Совету от имени Синдикального совета и парламентской группы «тесных» социалистов:

«Болгарский социалистический пролетариат с восторгом встречает героическую борьбу русского пролетариата за свободу, посылает ему свои самые горячие братские поздравления и желает полной победы революции…»

Георгий сжал в кулак лежавшую на телеграмме сильную руку. «Россия проснулась! В этом разум и сердце Николы».

Вскоре после этого ярким и совсем теплым апрельским утром Георгий вышел во дворик и увидел пламя молодых листьев на светлых ростках, брызнувших в стороны от почерневших и лохматых ветвей старой лозы у забора.

— Смотри! — громко, по-мальчишески воскликнул он, обращаясь к матери. — И в этом году старая лоза даст нам виноград…

Осенью 1965 года я часто приходил посмотреть на лозу у забора во дворике дома-музея. Ей было 77 лет — ведь она уже росла, когда в 1888 году рядом с ней закладывали фундамент дома. Деревянная решетка на четырех столбах, державшая некогда ветви лозы, давно сгнила и разрушилась. Лозу поддерживают теперь железные прутья на стальных трубах. Ушла в прошлое жизнь, кипевшая во дворике, а лоза все растет и растет. Осенью 1965 года, почти восьмидесяти лет от роду, лоза тоже принесла грозди синих ягод. Они были кисловаты, но все еще приятны на вкус и напоминали терпкое болгарское вино. Я вспомнил девочек — дочерей пилота, электрика, плотника, механика и художника, отдыхавших на скамейке подле виноградной лозы в тот день, когда мне довелось впервые прийти во дворик на Ополченской. Старая виноградная лоза — старая народная Болгария — с любопытством и одобрением, как мне казалось, смотрела на обновленный мир. Ведь это она дала жизнь молодому миру. А мы иной раз не умеем замечать того, что породило нас самих…