— Господа офицеры, — сказал полковник, обращаясь к стоявшим в вагоне военным, — прошу вас быть свидетелями: этот человек подрывает дисциплину среди военнослужащих.
Поезд уже давно мчался. Ночью на остановке Горно-Оряховская военный комендант со слов полковника составил акт на Димитрова.
После всей этой истории у Георгия созрело твердое решение найти способ проникнуть на фронт, к солдатам. Они стали совсем не такими, какими были в начале войны, из-под ног офицеров уходила почва. Этот план удалось осуществить лишь после Октябрьской революции, во время недавней поездки в Ксанти и Драму. И вот теперь эта повестка…
Полицейский, принесший повестку, невысокий, в мешковато сидевшей военной форме, сказал, что Димитров должен немедленно явиться к военно-полевому следователю. Они стояли во дворике около дома. Георгий перечитывал повестку, весь напрягшись, сжав губы, опустив лобастую голову.
— Надо здесь расписаться, — добавил полицейский, вытаскивая из-за пояса замусоленную книжку и протягивая ее Димитрову.
Георгий молча, с хмурой прищуркой, взял книжку. Пока он искал графу, где следовало расписаться, к полицейскому подошла мать в своем черном платке и, поклонившись, сказала:
— Господин полицейский, наверно, вам придется еще много ходить по домам. День будет жарким, можно устать. Выпейте у нас чашечку кофе.
— Нет, нет мне незачем кофе! — как-то испуганно пробормотал полицейский, засовывая книжку за пряжку пояса. — Ты, мать, лучше скажи своему сыну, чтобы он побыстрее собирался.
— Почему же не выпить чашечку кофе? — сказала баба Параскева. — Ваша мать, господин полицейский, наверно, была бы рада, если бы узнала, что ее сына угощают. Когда я предлагаю вам кофе, я думаю, что и моего сына где-нибудь также встретят по-человечески. В этом нет ничего плохого.
— У меня давно уже нет матери, — буркнул полицейский. Не поднимая глаз, он повернулся и торопливо пошел к воротам.
Когда он ушел, Параскева сказала:
— Разве его мать могла подумать, что он станет полицейским? — Поджав губы, она с горечью покачала головой. — Мать хотела, чтобы сын не делал зла. Другого она не могла желать, я по себе знаю…
Георгий сказал с раздражением:
— Кого ты захотела угощать, мама!
— Не сердись, Георгий, я подумала, что если я угощу полицейского, то и он будет лучше относиться к тебе.
Георгий подошел к матери. Маленькая, с острыми, сухонькими плечами, она ласково, снизу вверх смотрела в его потеплевшее, утерявшее напряжение лицо.
— Ты ничем не разжалобишь этих людей, мама. Она живо спросила:
— А ты видел, как потемнело его лицо, когда он сказал, что у него нет матери?
— Твое горе, мама, больше достойно уважения и сострадания.
— Я никогда не думаю о себе, сынок, — сказала мать. — Мне хорошо, когда хорошо вам, моим детям, и плохо, когда плохо вам… Ты сердишься на меня, а я только подумала, что, если я угощу этого человека, тебе будет лучше там…
— Мне никогда не может быть хорошо у них, — сказал, нахмурясь, Георгий. — Да к тому же ничего не зависит от него.
Не медля, Георгий выступил с решительным протестом в Народном собрании против нарушения военными следственными властями болгарской конституции. Он добился отмены ареста до начала судебного процесса…
Спустя много лет документы Военно-исторического музея Болгарии раскрыли тайну подготовки судебной расправы над Димитровым. В июне 1918 года штаб действующей армии направил в Перник офицера-разведчика. Он тщательно собрал сведения о революционной деятельности Димитрова и в подробном донесении сообщал, что Димитров в течение десяти лет систематически посещает Перник, занимается распространением социалистических идей. Доверие и преданность ему рабочих из года в год растет. С начала 1918 года на собраниях, устраиваемых Димитровым, обсуждается возможность революции в Болгарии по образцу русской.
Никто, кроме узкого круга лиц, не знал, что военный министр дал распоряжение военно-полевым судебным органам во что бы то ни стало осудить Димитрова и что в канцеляриях военного прокурора до начала процесса уже готовился суровый приговор…
XXIV
В ожидании суда Георгий составил и распространил нелегальную листовку о Советской России, по-прежнему громил врагов партии в Народном собрании и в общинском совете.
И Георгий и Люба хорошо понимали, что власти готовят расправу и каждый день приближал разлуку, может быть, на долгие месяцы, может быть, на годы. Они были особенно внимательны и нежны ДРУГ с другом в эти весенние и летние месяцы 1918 года.
Однажды вечером, возвращаясь домой из синдикального союза, Георгий и Люба остановились под густой тенью платана около своей скамейки. Они стояли почему-то поодаль друг от друга и долго молчали.
— Как ты останешься без меня? — наконец спросил Георгий, не приближаясь к ней, точно их уже разделила тюремная стена.
— Я буду жить так, чтобы ты чувствовал себя легче там, в тюрьме, — тихо ответила Люба.
— Тебе будет плохо…
— Я буду сильной, если и ты там останешься сильным. Никто не должен знать, что мы страдаем, и страдания наши не должны нас ослаблять.
— Они не дождутся от меня унижения! — Георгий взял Любу за руку, они медленно пошли по дорожке парка…
Летом военно-полевой суд, несмотря на энергичную защиту Димитрова, приговорил его за «подстрекательство военнослужащих к неподчинению начальству» к трем годам строгого тюремного заключения. Георгий подал апелляцию, Чрезвычайный военно-полевой суд рассмотрел ее и оставил в силе приговор первой инстанции. В тот же день военный министр Андрей Ляпчев с необыкновенной поспешностью утвердил решение суда, а через сутки, 29 августа, осужденный был водворен в одиночную камеру Центральной софийской тюрьмы. То, чего Георгий и Люба опасались, совершилось…
Как ни убеждала себя Люба, что ей следует оставаться мужественной и спокойной и не терять голову, отсутствие Георгия болью отозвалось в ее душе. Она без жалоб и слез продолжала выполнять обычные свои обязанности в доме, и ей казалось, что никто из домашних не видит ее страданий. Хоть одно это было хорошо: утешения для нее стали бы мукой.
Однажды вечером мать сказала Любе:
— В пятницу бывает базар. Хочу пойти купить продуктов для Георгия. Не знаю, хватит ли у нас денег? Время такое голодное, какого еще не было в Болгарии, продукты очень дороги…
Люба словно очнулась от тяжкого сна. Мать своим замечанием о деньгах добилась того, что не смогли бы сделать самые теплые слова утешения, — пробудила Любу к действию.
Деньги! Нужны деньги, чтобы помочь Георгию перенести еще одно испытание!.. Было время, когда Люба, работая в дорогом ателье Полицера в центре города, на улице Леге, получала так много денег, как никто в семье Димитровых не зарабатывал. Надо опять работать белошвейкой, чтобы Георгий в тюрьме не потерял здоровье.
На другой день после разговора с матерью Люба ушла искать заказы в богатых ателье и мастерских. Еленка и вернувшийся из деревни Тодорчо тоже ушли, видимо, к своим молодым друзьям из партийного клуба, и мать осталась совсем одна в затихшем доме.
Медленной, усталой походкой пошла она по дворику между раздавленными в пыли лилово-бурыми, похожими на засохшие пятна крови переспелыми ягодами шелковицы, падавшими с ветвей, но так и не взяла в руки веника, чтобы подмести у скамейки под деревом. И августовский зной, и раздавленные ягоды на засохшей земле, и засиневшие гроздья винограда, и остекленелые натеки красноватой смолы на персиковом дереве — все было издавна знакомым и родным ее сердцу. Но сейчас ничто не радовало мать.
Георгий… После того памятного для нее митинга, когда опа впервые услышала, как ее сын говорил с людьми, он особенно стал ей дорог. Да и для него тоже — она чувствовала, понимала всем своим материнским сердцем — этот митинг не прошел даром. Сын и мать стали еще ближе, роднее друг другу. И вот его отняли у нее, заключили в тюрьму.
Мать обошла дворик. Воспоминания населяли его голосами родных ей людей, их смехом или слезами. Она видела и слышала, как дети под новый год, пританцовывая, легонько ударяли взрослых палочкой по плечам, тонкими детскими голосами приговаривая поздравления — суровакали, и после получали в подарок мелкую монету. Она видела своего Димитра, склонившегося над овечьими шкурками в небольшой мастерской в глубине дворика, где он шил шапки… Лицо ее посветлело и облегчающие слезы радости воспоминаний, — радости, которой так богаты старые люди, — сбегали по ее лицу, и тонкие губы ее складывались в улыбку, чем-то напоминавшую сверкающую и лукавую улыбку ее молодости.
Мать обошла и весь дом. С тою же радостной улыбкой легкими шагами она переходила из комнаты в комнату. Только около своей прялки в полуподвальном этаже остановилась надолго, и улыбка сбежала
с ее сразу постаревшего лица. Давно неподвижно стоит прялка из пожелтевшего, отполированного прикосновениями рук дерева, ставшего похожим на старый воск. Давно уже нельзя достать шерсти.
Очнувшись от своих мыслей, мать оглянулась вокруг, кинула быстрый взгляд на ходики, мерно щелкавшие на стене, и заторопилась к очагу.
В середине дня кто-то постучал в ворота тремя сильными требовательными ударами. Что понадобилось людям в опустевшем доме? Мать, вытирая руки о тряпку, неторопливо зашаркала туфлями по дорожке к воротам. Она не стала спрашивать, кто пришел. Теперь, когда Георгий в тюрьме, некого оберегать от плохих людей, а самой ей не страшно, кто бы ни пришел: кому нужна старая женщина?
В калитку, поддерживая локтями упертых в бока рук мешки на плечах, один за другим вошли несколько человек в затертой рабочей одежде.
— Здравствуй, мать! — говорил каждый из них, проходя мимо и оборачивая к ней лоснящееся от пота, загрубевшее на солнце лицо с маковниками въевшейся в поры угольной пыли и с синими ободками вокруг глаз. Они прошли к сарайчику в глубине двора и сбросили на землю свою ношу.
Узнав в пришедших горняков Перника, мать сказала: