Трижды приговоренный… Повесть о Георгии Димитрове — страница 23 из 62

Какие мысли могли волновать и того и другого в тюрьме в то бурное время, когда стало уже известно о природе Октябрьской революции в России, совершенной пролетариатом в союзе с крестьянством? Что они могли говорить друг другу в те дни, когда болгарская армия отступала под натиском союзных войск и политическая обстановка в стране с каждым днем становилась драматичнее, а почва под ногами ее правителей колебалась, предвещая катастрофу? Болгарский писатель Камен Калчев так говорит об этом: «Встречаясь в тюремном дворе, они ухитрялись переброситься мыслями о положении на фронте, о событиях в России.»…

XXVI

Утром на прогулке в тесном тюремном дворе Георгий издали узнал крепкую, плечистую фигуру и твердую размашистую походку Стамболийского. Георгий нагнал его.

— Не оборачивайтесь, — сказал Георгий, — за нами следят.

Стамболийский на мгновение обернулся.

— Димитров?!

— Да, это я. Нам надо поговорить… Слушайте внимательно: в армии брожение, никакая самая жестокая дисциплина не в состоянии заставить солдат слепо повиноваться.

— Наконец-то! — воскликнул Стамболийский. В голосе его звучало ликование. — Я давно этого ждал. Приходит крах тирании.

— Осторожнее! — предупредил Георгий. — Нашу встречу могут прекратить раньше, чем хотелось бы.

Они прошли несколько шагов молча.

— Вы слышали о второй русской революции? — негромко спросил Димитров, на полшага приближаясь к собеседнику.

— Мне кое-что передавали…

— Я много думал об этом, — заговорил Георгий. — Есть одна важная для нас особенность русской революции: в России вместе с пролетариатом выступило крестьянство и солдаты. Ленин учит союзу рабочих и крестьян. Теперь этот революционный принцип осуществлен партией большевиков на практике.

Густые брови Стамболийского сдвинулись, лицо приобрело отчужденное выражение. Он шагал, глядя себе под ноги, не отвечая.

Георгий тихо сказал:

— Не хочу вас ни в чем упрекать. Мы должны быть выше обид.

Стамболийский резко дернулся:

— Назовите мне хоть одну европейскую страну, кроме Болгарии, — сказал он, — в которой было бы подобное нашему Земледельческому союзу объединение крестьян! — И сам себе ответил: — Нет больше такой страны! Это особенность Болгарии, с ней нельзя не считаться. А пролетариат, как вы говорите, — силен ли он в нашей стране?

— У пролетариата Болгарии сильная партия, за пролетариатом — будущее.

— Но реальная сила сейчас — крестьянство и наш Земледельческий союз. Мы можем действовать без союзников — настолько мы сильны.

— Это ошибка. Ошибка, потому что Земледельческий союз не един, в нем представлены разные классы. Ошибка, за которую можно дорого заплатить.

Стамболийский заглянул в дышавшее жаром лицо Георгия. В его взгляде не было ни озлобления, ни раздражения, скорее любопытство.

— Вы безумец, — сказал Стамболийский. — Даже сейчас, когда мы так близки к власти в результате наступившего кризиса монархии и военного краха, вы толкуете о нашей слабости. Но я вас уважаю за бескорыстие и бесстрашие. Понимаю, что вас ослепляет и лишает внутренней свободы поклонение Марксу и Ленину… Сословные интересы всегда самые дорогие и прочные для людей. У вас нет этой силы.

Георгий не отвечал. Они шагали почти рядом и как будто врозь.

— Даже тюрьма ничего не могла поделать с вами, — сказал Георгий.

Стамболийский усмехнулся:

— Если бы вы знали, какие приступы бешенства охватывали меня здесь, особенно по ночам. Но я многое обдумал и стал еще тверже в своих убеждениях. Я никогда не изменю им.

Несколько дней Георгий не встречал Стамболийского. Вскоре он узнал, что Стамболийский освобожден. Горько и душно стало Георгию в тюрьме. Он догадывался, почему Стамболийского, приговоренного к пожизненному заключению, освободили. Даже в тюрьму проникли вести о прорыве англо-французскими войсками Салоникского фронта. В канун военного разгрома Стамболийский кому-то понадобился.

За горными хребтами, на западе, в заскорузлых от соли гимнастерках, пыльная, с засохшей кровью на потемневших бинтах, отступала после прорыва фронта войсками Антанты в районе Добре-Поле болгарская армия. Георгий понимал, как тяжело шагается сейчас солдату. Кто скажет, в какую сторону повернется оружие в солдатских руках, если в сердцах скопилось так много горя и гнева? Русская революция — притягательный пример. Фердинанд понимает это и ждет помощи Стамболийского. Неужели не разгадает крестьянский вождь царских интриг, даст себя обмануть?

Ночью, когда он раздумывал над этим, во дворе тюрьмы вдруг поднялась стрельба. Георгий вскочил, кинулся к окну. Пули щелкали о стены, отбивая штукатурку, стоять у окна было опасно. Только на утренней прогулке он узнал: в Радомире восстала целая армия, солдаты вышли из подчинения и требовали наказания виновников войны. Вчера вечером прибыл санитарный поезд из Радомира с ранеными. Часть из них расстреляли на железнодорожных путях, часть загнали ночью в тюрьму. Стража стреляла по окнам и стенам, опасаясь бунта.

Подошел один из заключенных, протянул Георгию руку. Неразбериха в тюрьме ослабила бдительность охраны.

— Ты ли это, Иван? — обрадовался Георгий, крепко сжимая руку шахтера. — Что ты здесь делаешь?

— Ищу тебя, — сказал Иван.

Лицо его почернело от усталости, как говорится, один нос остался. Он стал рассказывать…

Вчера сразу же после того, как все узнали, что целая армия восставших солдат двинулась из Радомира к Пернику и Софии, перникская партийная организация направила его и еще одного шахтера в ЦК за инструкциями. Ивану и его напарнику удалось окольными путями миновать заставы и добраться до Софии. В ЦК им сказали, что солдатское восстание — это бунт и что принимать в нем участие нельзя.

— Как?! — воскликнул Георгий. — Кто тебе сказал?

— Христо Кабакчиев.

Георгий хорошо знал и любил Христо Кабакчиева. Это был старый член партии, друг Деда, член ЦК, главный редактор партийной газеты «Работнически вестник». Сомнений быть не могло: руководители центральных органов партии совершали тягчайшую ошибку.

— Но, может быть, ты что-то не понял? — спросил Георгий. — Как может партия, призывавшая солдат на фронте повернуть штыки против царя, объявить солдатское восстание бунтом?

— Я говорю точно, — хмуро ответил Иван. — Ты меня знаешь, Георгий… В ту же ночь мы пошли обратно в Перник, но наскочили на патруль, и нас арестовали…

— Проклятье! — Георгий был вне себя от гнева. — Почему я в такое время сижу здесь!..

Я не выдумал горьких раздумий Димитрова в тюрьме об ошибках партии в оценке Владайского восстания солдат. О них пишет в своих воспоминаниях Елена Кырклийская, посетившая Димитрова в его тюремной камере. Об этом же говорит и автор книги «Бунт в 28-м пехотном полку» Халачев, увидевший Димитрова во дворе тюрьмы во время его прогулки.

И тем значительнее показались мне слова Георгия Димитрова, сказанные им через много лет, в 1948 году, в отчетном докладе V съезду Болгарской коммунистической партии. Сначала Димитров отмечал несомненные заслуги партии в ее тесносоциалистический период: глубокую верность марксизму, пролетарскому интернационализму, классовую непримиримость по отношению к буржуазии и ее агентам, непобедимую веру в силы и будущее рабочего класса, сознательную железную дисциплину.

«Тесный социализм не ставил вопроса о пролетарской диктатуре, как основном вопросе пролетарской революции…» — говорил дальше Димитров.

«Главной причиной, по которой наша партия осенью 1918 года не возглавила восставших солдатских масс, было ее доктринерство, небольшевистские взгляды, методы и пережитки теснячества…»

На другой день рано утром Георгий услышал отдаленные выстрелы. Из тюремного окна была видна часть склона Витоши. Дымки от разрывов снарядов показывали линию фронта наступавших на Софию солдат восставшей армии. Они все ниже спускались с гор, линия фронта оказалась в каких-нибудь четырех километрах от окраинных кварталов Софии. В камерах поднялся шум, заключенные били табуретками и столами в двери.

Днем мимо тюрьмы прошли немецкие войска: пехота и артиллерия. Бой кипел всю следующую ночь. К утру стрельба прекратилась. Георгий узнал — восставшие разгромлены.

Однажды Георгий проснулся среди ночи. Белые стены камеры тускло светились в темноте. Еще только просыпаясь, он уже отчетливо сознавал, что его сдавливает тяжесть одиночества.

Много дней и ночей Георгий держался в тюрьме раздумьями о русской революции, о судьбе партии, разговорами со Стамболийским, внутренними спорами с ним. Потом налетели, как буря, трагические события восстания. И вот теперь, когда они схлынули… Тревога о Любе, никогда не покидавшая его душу, овладела им с новой силой. В самом деле, где Люба, что с ней? Почему от нее нет никаких известий? Когда он увидит ее? Мысль об этом, пришедшая к нему во сне, и заставила его проснуться.

Георгий задыхался. Волна ярости захлестнула его сознание. Хаос чувств, ломавших волю, разум, охватил душу. Он мчался в ревущую, полную мрака бездну. Собрав все силы, дрожа от напряжения, цеплялся за что-то, карабкался и снова, сорвавшись, летел в пустоту. Он грозил кому-то, проклинал кого-то. Все рушилось и падало вокруг него.

Очнувшись, он был потрясен своей неподвижностью. Покой и тишина показались ему кощунством над той катастрофой чувств, которую он только что пережил.

Георгий сидел на топчане, опустив голову в ладони. По лбу его сбегала холодная струйка, слепившая глаза. Он вытер рукой мокрое от холодного пота лицо и, поднявшись, подошел к окну. Небо у самых крыш потускнело и потеряло ночную таинственность.

Власть над собой снова возвращалась к нему. «Люба, милая моя Люба, — думал он, сжимая оконную решетку и ощущая силу своих рук. — Как я мог?.. Наше взаимное доверие — броневой щит нашей любви. А я…» Выдрав из принесенной с собой тайком тетради помятый листок, он начал писать письмо Любе: «Я пережил страшную ночь. Поверь, она никогда больше не повторится…»