Трижды приговоренный… Повесть о Георгии Димитрове — страница 45 из 62

Их встреча опять носила бурный характер. Георгий потребовал адвоката, возвращения своих денег, необходимых на оплату почты, и снятия ручных кандалов. Кончилось тем, что взбешенный Фогт вызвал конвоиров и, кивнув на Георгия, резко бросил:

— Обратно в камеру!

Жизнь в камере текла своим чередом: изучение немецкой истории (новая книга доктора Иоганна Гольфельда, 6700 страниц по немецкой истории, прочитанных в ручных кандалах), протесты следователю (не довольно ли почти месяца пыток?) о задержке денег, об отсутствии адвоката. И вот наконец — о радость! — первое письмо от матери и старшей сестры из Болгарии в ответ на письмо к ним.

Мать писала, что он, ее сын, подобен апостолу Павлу. Георгий улыбался, читая наивные, проникнутые верой в его правоту слова матери. Она призывала его нести свой крест, как нес святой апостол — с мужеством, стойкостью и терпением.

— Милая, родная! — мысленно обращался к ней Георгий. — Хорошо, что твои слова, твои мысли не ослабляют. Ты сама мужественная женщина и требуешь мужества от сына. Действительно, судьба твоего сына в какой-то мере напоминает судьбу апостола Павла. Но тот из Савла превратился в Павла, а сын твой с самого начала был и остается лишь «пролетарским Павлом». И еще в одном будет разница: конец его жизни не будет таким трагическим, как у апостола Павла. В самом ли деле не будет? Кто может это сказать! Но матери — ни слова о своих сомнениях, пусть в ее душе до последних минут живет надежда. Она и так слишком много страдала за свою жизнь. Она любила их всех — семерых детей своих, — любила, как может любить только мать, отдавая каждому всю свою любовь, не делая различий между ними. В каждом видела свои достоинства. Видела и недостатки и не мирилась с ними — и тогда, когда они были детьми, и когда стали взрослыми, но всегда умела любовью своей пробудить в них самое светлое и очищающее человеческую душу — ответную любовь к матери.

Любила ли она своего старшего, Георгия, сильнее других? Вряд ли! Просто ему, Георгию, выпадало много испытаний, и потому на его долю больше доставалось и материнских забот и материнской ласки. Да, мать каждому из них отдавала всю свою любовь— и ему, Георгию, и тем троим, что погибли, но продолжали жить в ее сердце, — Костадину, Николе, Тодорчо…

Какое сердце, кроме материнского, способно на такую щедрую и бескорыстную любовь!

Он должен был ответить матери и не мог этого сделать. У него не осталось уже ни денег, ни почтовых марок из тех, что каждые десять дней присылала госпожа Крюгер. Все они ушли на письма Барбюсу, Марселю Кашену и другим политическим деятелям и юристам.

Прошло несколько тягостных дней. Снова раскрыта тетрадь дневника.

«6 мая (суббота). Записал еще один день — и ничего. Ни писем, ни сообщений, ни тюремных событий — ничего. Даже без обычного бритья. Я тоже никому не писал, потому что нет марок. Ни гроша денег».

«7 мая. Шестое воскресенье здесь. Всегда особенно тяжело в воскресенье».

Гнетущая тюремная тишина воскресного дня… Нет часов, и не доносится колокольный звон. Никто не вызывает на допрос, не слышно ни хлопанья дверей, ни шагов в коридоре — по воскресеньям соседей не посещают родственники. Закаменевшая тюремная тишина. А перед глазами — Люба.

Люба… Именно сегодня, в этой гнетущей тишине Георгий понял, что с первого дня ареста — и там, в тюрьме полицей-президиума, внезапно просыпаясь ночью, словно от толчка, и здесь, в тюрьме Моабит, не смыкая глаз по ночам от нестерпимых болей, которые причиняли ему кандалы, — он все время думал о Любе: жива ли она или ушла из жизни навеки? Днем было легче. Поглощенный мыслью о вставшей перед ним неимоверно трудной задаче — выйти из тюрьмы победителем, — он как будто забывал о Любе, как будто и не думал о ней вовсе. На самом же деле, и бодрствуя, и погруженный в тревожный сон, Георгий каким-то подсознательным чувством ощущал ее рядом с собой.

Наконец от госпожи Крюгер пришли почтовые марки и еще немного денег. Теперь он мог написать родным и узнать о судьбе Любы.

«По сообщению, полученному незадолго до моего ареста, — писал он, отвечая матери и сестре, — бедняжка при смерти. Вы хорошо знаете, что означала бы для меня эта потеря. Это было бы величайшей потерей и самым большим ударом за всю мою жизнь».

Письмо родным Георгий направил через следователя, как и все другие письма. В тот же день Фогт вызвал его на допрос. Прочитав письмо, он, вероятно, решил, что пытка кандалами и моральная пытка неизвестностью судьбы любимой женщины сделали свое дело: внутренняя сила личности его жертвы сломлена и сопротивления не последует.

Фогт встретил Георгия пристальным, едким взглядом.

Обычные вопросы: где был тогда-то, что делал тогда-то… Вдруг Фогт нагнулся вперед, приближая свое лицо к Георгию, насколько позволял край стола, в который уперлась его узкая грудь, и спросил:

— Объясните, какая роль отводилась вашим болгарским соучастникам поджога?

Георгий с достоинством ответил:

— Ручаюсь головой, что Попов и Танев, так же как и я, не имеют никакого отношения к поджогу рейхстага.

Фогт откинулся на спинку стула. Глаза его враждебно поблескивали в щелочках между короткими жесткими ресницами. Вдруг щелочки расширились:

— Вы и без этого должны будете расстаться со своей головой, — крикнул он. Немигающими, холодными глазами, в которых было и торжество и злорадство оттого, что Димитров дал ему возможность насладиться новой пыткой, он смотрел на свою жертву-

Даже переводчик Тарапанов, всегда бесстрастный, старавшийся ничем не выражать своих чувств, отшатнулся от Фогта.

— Мне кажется, — сказал Димитров, — господин следователь имперского суда преувеличивает свои возможности и прибегает к приемам следствия, запрещенным законодательством, пока еще действующим в Германии.

Кулачки Фогта сжались, пальцы побелели от напряжения.

— В камеру! — крикнул он конвойным.

XX

Спустя три дня Димитрова снова привели к Фогту. Пока Георгий шел к своему месту в комнате следователя, Фогт мерно постукивал карандашом по краю стола. Георгий усмехнулся в душе: этими мерными легкими ударами человечек давал выход какому-то сдерживаемому внутреннему волнению. Придумал новую пытку?

— Я ставлю вам вопрос: с кем из болгар вы были связаны в Берлине и в Болгарии? — произнес Фогт, продолжая свои мерные удары карандашом, словно отсчитывая секунды, необходимые Димитрову на размышления.

Георгий пожал плечами.

— Уже не раз во время дознания я говорил, что в Берлине был связан с болгарскими эмигрантами, ожидавшими амнистии.

— С кем именно? — последовал новый вопрос, сопровождаемый взмахами карандаша.

— Вам должно быть понятно, — сказал Димитров, что я не могу дать подробных сведений о своих связях с болгарскими политическими эмигрантами, потому что…

Фогт прервал его:

— Вы еще смеете говорить, что мне должны быть понятны ваши чувства! Я не желаю понимать вашей коммунистической морали, разрешающей вам творить беззакония. Я ставлю вам вопрос и требую ответа без всяких ваших «вам должно быть понятно».

— Я отвечаю: никаких сведений о болгарских политических эмигрантах в Германии и о моих друзьях в Болгарии не дам.

— Вот как?! — Фогт прищурился, впиваясь буравчиками глаз в лицо Георгия и не переставая постукивать карандашом.

— А если я вам кое-что напомню?

Ясно: сейчас Фогт выложит то, что приготовил на сегодня. Георгий опередил следователя:

— Я дважды направлял вам протесты против наложения ручных кандалов. Не довольно ли вам тех страданий, которые вы причинили мне?

Фогт, не меняя ритма, продолжал постукивать карандашом по краю стола.

— Насколько мне известно, — продолжал Георгий, — даже обвиняемые в убийстве не находятся в таком положении. Смотрите! — Он показал ему израненные кандалами руки. — И этим я обязан вам.

Карандаш застыл на весу. Фогт не ожидал, что вулканическая сила все еще кипит в Димитрове. Из каких источников она получает пополнение? Танев, не выдержав иезуитских допросов и пытки одиночеством, покушался на свою жизнь. Торглер готов сдаться: его повели по темному коридору, приставив дуло револьвера к затылку, и он с диким криком кинулся в темноту, не сознавая, что делает. Только Димитров не теряет человеческого достоинства, полон презрения к нему, советнику имперского суда. Жгучее желание поставить себя над неистовым болгарином, хотя бы на время морально возвыситься над ним, охватило Фогта.

— Протесты потом! — закричал он. — Слышите? Потом! — Голос его сорвался, он откашлялся. — Не вы меня, а я вас вызвал на допрос.

Димитров откровенно усмехался, и это не давало покоя Фогту.

— Если вы не хотите отвечать я напомню вам, как было дело, — теряя спокойствие, торопливо проговорил Фогт. — Вы подготовили все для пожара через Попова и Танева и после этого уехали в Мюнхен. Вот каковы ваши связи с так называемыми…

Фогт запнулся. Димитров медленно поднимался со своего места. Ноздри его трепетали, черты лица дышали гневом и презрением.

Фогт отпрянул к спинке стула. Упершись в край стола кулачками, он двинул стулом и выскочил из-за стола. Димитров, выпрямившись, стоял у своего места. Глаза Фогта бегали по сторонам, он совершенно потерялся и не знал, что делать.

— Я протестую, — глухо сказал Димитров, еле сдерживая себя. — Это чудовищная клевета… господин следователь имперского суда.

Он медленно опустился на свое место, его внезапно побледневшее лицо застыло от сдерживаемого волнения.

— Вы посмели… — задыхаясь, проговорил Фогт. — Вы посмели поднять руку на следователя?..

— Успокойтесь, — сказал Димитров. — Я не шевельнул и пальцем. Господин переводчик Свидетель тому. Мне было бы омерзительно…

Фогт злобным движением, как хорек, кинулся к двери, вдруг остановился на полпути, обернулся, мгновение смотрел на Димитрова и выбежал вон с криком:

— Обратно его в камеру!

Когда, окруженный конвойными, Димитров проходил мимо Фогта, тот крикнул им: