Трижды приговоренный… Повесть о Георгии Димитрове — страница 56 из 62

Дильс терпеливо ждал, пока все эти господа доказывали друг другу, что Димитров должен быть отпущен на все четыре стороны за границы Германии и что есть подходящий для этого повод — официальное сообщение здешнего советского представителя: его правительство готово разрешить трем болгарам въезд в Россию.

Когда все уже было почти окончательно решено, Дильс попросил слова. Он сказал, что сделает официальное заявление по поручению господина премьер-министра Геринга. И затем в наступившей глухой тишине последовало и само заявление: господин премьер-министр не намерен выпускать на свободу политического преступника, который навсегда останется его врагом. «Определенные прусские круги» считают необходимым отправить Димитрова в концентрационный лагерь.

Государственный секретарь Пфунднер заявил, что выступление господина имперского советника Дильса вызывает целый ряд новых соображений…

Дильс сидел, как каменный, усмехаясь в душе: еще бы, господа чиновники, все эти соображения не могли прийти в ваши головы, прежде чем вам не напомнили о позиции господина премьер-министра.

Когда речь зашла о Торглере, господин государственный секретарь Пфунднер сразу же предоставил слово Дильсу.

— Господин премьер-министр, — сказал Дильс, оглядывая собравшихся холодным враждебным взглядом, — проявляет особый интерес к личности Торглера. На основании различных писем и заявлений Торглера можно предположить, что он отказался от своих прежних политических взглядов. По этой причине прусское правительство было бы готово взять на себя заботу о нем…

На другой день Дильс написал письма верховному руководству СА — господину начальнику штаба имперскому министру Рему, рейхсфюреру СС господину президенту полиции Гиммлеру и заместителю фюрера господину имперскому министру Гессу с просьбой высказаться в имперском кабинете министров за отправку Димитрова в прусский концентрационный лагерь и исполнить таким образом особое желание господина премьер-министра Геринга.

Но вскоре после этого стало известно, что Советское правительство по просьбе родственников приняло в советское гражданство Димитрова, Танева и Попова. Советское полпредство в Берлине потребовало освобождения троих болгар из-под стражи и предоставления им возможности выезда в СССР. К требованию Советского правительства присоединился могучий, все более нараставший голос антифашистов всего мира. Все это заставило самого рейхсканцлера Гитлера пойти против желаний Геринга и принять решение об изгнании Димитрова и его товарищей из Германии…

Дильс молча, с бесстрастным видом выслушал доклад криминального советника Гелера, которому было поручено доставить болгар к самолету, отправлявшемуся в Советский Союз, а у самого так и кипело все внутри. Недолюбливал Дильс этого бывшего социал-демократа, который к тому же прекрасно знал, сколько энергии потратил Дильс, чтобы засадить Димитрова в концлагерь.

Гелер с видом бесстрастного наблюдателя сообщил Дильсу о последнем разговоре у самолета. Гелер высказал Димитрову пожелание, чтобы он за границей был объективным. «Конечно, я буду объективным, — ответил Димитров. — Надеюсь возвратиться в Германию, но уже гостем германского советского правительства».

«Болван! — мысленно обругал Гелера Дильс. — Теперь слова Димитрова обойдут всю мировую печать». К тому же вскоре выяснилось: перед отправкой болгар в Советский Союз Гелер не позаботился о том, чтобы проверить их чемоданы. Димитрову удалось вывезти в Советский Союз свой тюремный дневник и стенограммы некоторых судебных заседаний.

XXXI

На Центральном московском аэродроме Георгия и его друзей встречали с цветами тысячи москвичей. В номер гостиницы «Люкс» на Тверской, куда он вернулся, набилось много народу. Было шумно и бестолково. Кто-то предложил выпить чаю.

— Разрешите мне самому сходить за кипятком, — сказал Георгий, беря чайник. — Я еще не забыл, где стоят кубы с горячей водой. В тюрьме не раз вспоминался наш «Люкс».

В тот же день его принял Сталин вместе с Ворошиловым и Мануильским. А вечером пришлось выступать на пресс-конференции перед ста корреспондентами советских и иностранных газет и телеграфных агентств.

Это был странный своей нереальностью реальный день…

Проснувшись утром, Георгий не сразу поверил, что свободен. Опять начались встречи с друзьями, интервью, работа над газетными статьями. Занятый делом, он не испытывал потребности в отдыхе и лишь иногда, в редкую свободную минуту, удивлялся, почему не валится с ног от скопившейся в нем неимоверной, закоренелой усталости…


Мне довелось встретиться с одним из тех журналистов, которые взяли интервью у Димитрова в самые первые дни приезда героя Лейпцигского процесса в Москву. Литератор Евгений Симонов в 1934 году начинал свою журналистскую деятельность репортером «Вечерней Москвы». 1 марта 1934 года он узнал от друзей-кинооператоров, что Димитров будет в этот день на студии кинохроники. Опередив своих собратьев по перу, Симонов с утра примчался на студию и еще до начала съемки взял у Димитрова интервью. Георгий Димитров поразил молодого репортера своей внутренней силой, напористостью, таившейся в нем энергией. Вот несколько строк из репортажа, опубликованного «Вечерней Москвой» в номере от 2 марта 1934 года:

«В павильоне кинохроники был аврал. Сквозь шумящую Москву автомобили мчали к Брянскому переулку трех солдат коммунизма, вырванных из вражеского плена. Они — Димитров, Танев, Попов — появятся теперь на звуковом советском экране.

Под жужжание «Кинамо» и «Аймо»… три товарища, улыбаясь, входят в павильон. 3 часа 25 минут— шеф-оператор Кауфман командует: «Свет!» — и под бюстом Ленина усаживаются три гостя кинохроники. Вспыхивают глаза пятисоток и прожекторов. Три человека, прожившие год в казематной мгле, невольно жмурятся. Съемка пошла.

— Мы теперь на свободе, в Советской стране, в нашей стране, — говорит Димитров, — в нашей собственной великой стране. Но многие и многие остались узниками немецкого фашизма. Среди них — т. Тельман. И освобождение их является долгом чести пролетариата всего мира. Да здравствует Советский Союз — самая большая гарантия победы пролетариата в других странах!

Из шеренги операторов отделяются два человека» Они проходят под световым водопадом юпитеров. Да это же укротители стратосферы — широкоплечий взволнованный Прокофьев и весело улыбающийся Годунов. Две руки встречаются над столом; рукопожатие, долгое и крепкое, как объятие, и пионер стратоплавания дружеским поцелуем приветствует Димитрова…»


Через несколько дней приехали из Берлина мать и сестра. Вечером 8 марта их пригласили в Большой театр. За столом президиума — Надежда Константиновна Крупская и сестра Ленина Мария Ильинична. Они усадили старую болгарскую женщину между собой. Свет рампы и прожекторов бил в глаза. Мать в своем неизменном черном платке на плечах, щурясь от яркого света, доверчиво смотрела в полумрак притаившегося огромного доброго и радостного зала с золочеными ложами и балконами.

Надежда Константиновна Крупская наклонилась к матери и негромко спросила:

— Понравилась вам Москва?

— Я счастлива, потому что увидела много счастливых людей, — сказала мать. — Я была счастлива и в Болгарии, но иначе: счастье человека не может быть полным, когда несчастливы люди рядом.

Крупская слушала мать, чуть приспустив отяжелевшие веки и вглядываясь в ее худощавое, освещенное яркими бликами света лицо. Не отрывая от матери внимательного, немного усталого и спокойного взгляда, Крупская спросила:

— А что вы думаете делать дальше?

Мать пожала плечами: ее удивил вопрос.

— Поеду в Болгарию…

— Но ваш сын здесь, — сказала Крупская. — И ваша младшая дочь тоже…

Лена наклонилась к ним. Она боялась не расслышать слов матери. Невольное волнение овладело ею: как же мать ответит на вопрос, который и сама Лена хотела и никак не решалась задать ей.

— Знаете что, — промолвила мать, — я уже думала об этом. Моя дочь не может вернуться в Болгарию, и мой сын не может. Кто же расскажет в Болгарии о том, что я видела у вас? В Болгарии не знают, как вы живете. Я приеду и расскажу всем — и солдатам, и рабочим, и крестьянам, — что видела. Никто ничего не сделает за это мне, старой женщине. Я не могу долго оставаться у вас, мой внук Любчо в тюрьме. Мне надо ехать…

Бесхитростные слова матери болью отозвались в душе Георгия, он думал о них в тот день, когда Лена рассказала о встрече в Большом театре, и в следующий, и еще в следующий. И через много дней, когда мать уже уехала в Болгарию…

Все, чем он жил в первое время после возвращения к свободе, — шум и радостная суета встреч с друзьями, поздравительные письма и телеграммы, речи, приглашения к пионерам, на заводы, к солдатам — все это как бы отступило куда-то в глубину времени, и он увидел себя прежним изгнанником. Он понял, что в душе его с неутихающей болью живет тоска по Болгарии — той, первой его родине, где он родился, где не знал покоя, страдал и любил, где его бросали в тюрьмы и дважды приговорили к смерти.

И эта боль, и тоска по родине, по ушедшей жизни и друзьям, погибшим или оставшимся далеко, заставили его вспомнить о тех, кто еще жив, а среди них — о девушке из Вены, Розе Флайшман, которая помогала ему когда-то, пренебрегая своей собственной безопасностью. И друзья и враги считали Георгия человеком сильной воли, да это так и было на самом деле. Но лишь очень близкие друзья понимали, как тягостно для него одиночество после смерти Любы и как ранит его разлука с другой любимой и любящей его женщиной, всю жизнь служившей ему опорой, — матерью. Человек, проживший большую часть своей жизни и потерявший любимую, не может начать жизнь заново — заново любить и заново искать счастья. То, одно за всю жизнь Георгия, испытанное полной мерой счастье, когда была жива Люба, ушло безвозвратно. Теперь он хотел лишь сохранить своих старых друзей, сохранить теплоту человеческой дружбы, в которой сильные души нуждаются так же, как и слабые.